Право на поединок
Шрифт:
Муравьев, человек совершенно порядочный и честный, тем не менее смотрел на происходящее глазами Якубовича, который обладал мощным даром воздействия на людей и которому он, плохо его зная, искренне сочувствовал: «В самое время поединка я страдал за Якубовича, но любовался его осанкою и смелостью: вид его был мужествен, велик, особливо в ту минуту, как он после своего выстрела ожидал верной смерти, сложа руки». Кроме того, Муравьеву Грибоедов — не без подготовки его противника — не нравился. Он сам через несколько недель едва не вызвал Грибоедова на поединок, возбужденный пустяковыми сплетнями. И потому его интерпретации конкретных фактов не безусловны.
Плохо
Мы уже сталкивались с подобной версией — «Киселев метил в ногу и попал в живот». На смертельных дуэлях часто стреляли в живот — это был выстрел наверняка. Завадовский стрелял в живот Шереметеву, который иначе убил бы его самого при следующем обмене выстрелами. Бретер Дорохов в смертельной дуэли со Щербачевым в девятнадцатом году стрелял в живот. (Пушкин эту дуэль хорошо знал и вспоминал о ней по дороге с Черной речки.) Бретер-убийца Толстой-Американец смертельно ранил своего однополчанина Нарышкина выстрелом в живот. Дантес, как он сам утверждал, стрелял Пушкину в ногу, но попал в живот… Это был удобный вариант, переносивший моральную ответственность на случай, на судьбу.
Скорее всего, Якубович стрелял Грибоедову в живот, но промахнулся.
Есть сведения, что перед смертью Шереметев позвал к себе Грибоедова и помирился с ним. Но Якубовичу было выгодно представить себя мстителем за убитого друга — отсюда легенда о клятве умирающему. Такая мотивация была смешна для дуэли с безобидным исходом, но необходима в случае намерения убить противника.
Якубович последовательно и талантливо выстраивал собственный романтический образ — отсюда его героическая поза под пистолетом Грибоедова, отсюда легенда о простреленной шляпе Завадовского, отсюда и легенда о клятве умирающему Шереметеву.
На этом этапе жизни смертельный исход дуэли-возмездия был весьма желателен Якубовичу как сильная черта демонического облика. Ради своего романтического демонизма Якубович готов был идти на немалые жертвы. Роль романтического мстителя-цареубийцы, которую он с бешеным темпераментом разыгрывал в Петербурге конца двадцать пятого года, — при том, что убивать царя он вовсе не собирался, — обошлась ему в каторгу и смерть в Сибири.
Одна из основополагающих статей дуэльного кодекса гласит: «Практическая цель дуэли состоит в том, чтобы, когда исчерпаны все средства соглашения и примирения сторон, между которыми произошло столкновение на почве, затрагивающей честь, — дать решительное и окончательное восстановление чести.
На этом основании даже самое тяжкое оскорбление признается не оставляющим ни малейшего пятна на чести, раз только она получила удовлетворение посредством дуэли; при этом безразлично: осуществилась ли дуэль или не была осуществлена вследствие признания ее неосуществимости на основании законов о дуэли; а если дуэль была осуществлена, то — оказалось ли ее результатом пролитие крови или нет».
Однако подобный подход был чужд большинству русских дуэлянтов. Мордвинов хотел убить Киселева, а не просто обменяться с ним ритуальными — пускай и чреватыми кровью — выстрелами. Кушелев отнюдь не считал, что сам факт бескровного поединка с Бахметевым может искупить нанесенное ему оскорбление. Пушкин мечтал убить
Выходя на поединок-возмездие, человек не довольствовался опасным ритуалом восстановления чести. Он хотел реального результата — крови противника или его окончательного устранения. Декабрист Волконский в период своей буйной молодости пытался таким способом избавиться от счастливого соперника: «Придраться без всякой причины к нему, вызвать его на поединок, с надеждою преградить ему путь и открыть его себе, было минутное дело, подтвержденное на другой день письменным вызовом». Противников примирил их общий друг — граф Михаил Семенович Воронцов, в кабинете которого в тот день решались судьбы трех вызовов. Результат — два примирения и одна смерть…
Ни Якубовичу, ни Грибоедову нечего было смывать со своей чести. И уж, во всяком случае, Грибоедов никак не оскорблял честь Якубовича.
Для Грибоедова боевая встреча с бывшим корнетом лейб-уланского полка тоже была дуэлью-возмездием. Ибо при всем своем ощущении вины перед погибшим Шереметевым он понимал и зловещую игру Якубовича. «Грибоедов после сказал нам, — пишет Муравьев, — что он целился Якубовичу в голову и хотел убить его, но что это не было первое его намерение, когда он на место стал». Первым его намерением было раздробить противнику плечо — очевидно, чтоб лишить его возможности владеть оружием. Он воспринимал Якубовича как опасного интригана и бессмысленного бретера, искателя чужих жизней. «Пусть стреляет в других, моя прошла очередь», — писал он после поединка, горько посетовав, что не раздробил тому плечо.
Дуэлей у Якубовича больше не было. Человек отчаянной храбрости, он отличился в боях против горцев, получил тяжелую рану в лоб и отправился в двадцать пятом году в Петербург. Игра его к тому времени стала куда крупнее. Он создавал теперь политические легенды, представляясь членом несуществующего Кавказского тайного общества с Ермоловым во главе. В Петербурге он сперва играл цареубийцу, а затем взял себе роль русского Риего — вождя военной революции. И предал эту революцию…
Романтический демонизм Якубовича, вырастая, захватывая общественную сферу, естественно перерождался в романтический аморализм…
Юный Пушкин знал Якубовича в Петербурге. Затем постоянно слышал о его кавказских подвигах. И до поры до времени жил под обаянием его не яркой даже, а яростной личности. 30 ноября двадцать пятого года, когда в столице уже стало известно о смерти Александра, и Якубович, скрежеща зубами, кричал Рылееву, что тайное общество вырвало у него жертву — царя, Пушкин вопрошал Александра Бестужева, ничего этого не зная: «…Кто писал о горцах в „Пчеле“? вот поэзия! не Якубович ли, герой моего воображения? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева etc., — в нем много, в самом деле, романтизма».
Но, во-первых, романтизм здесь вовсе не оценочное понятие, это — особенный способ существования. Через несколько дней Пушкин писал Катенину: «…Как поэт, радуюсь восшествию на престол Константина I. В нем очень много романтизма; бурная его молодость, походы с Суворовым, вражда с немцем Барклаем…» Говоря о «бурной молодости» цесаревича, он знал, что бурность эта включала и грязное уголовное преступление — изнасилование замужней женщины, а о «вражде с немцем Барклаем» он через десять лет думал несколько иначе. (А может, и в тот момент не так уж ею восхищался, и письмо это, отправленное по почте, было дипломатическим маневром.)