Право на поиск(изд.1989)
Шрифт:
— Да, Ниобея, Джозеф, Ниобея! Вот уж где перспективы, другого столь же богатого шарика в космосе не найти. Если бы не этот человеконенавистник Штилике, я бы с помощью Ниобеи такое дал ускорение промышленности на Земле! Поворот всей нашей истории, не меньше!
Агнесса сказала с мягкостью, какой я не ожидал от нее:
— Штилике не ненавистник, Питер, он фанатик. У него глаза безумца, так мне всегда казалось. Он и жизни своей не пожалеет ради своей мрачной идеи — вытаскивать недочеловеков из пропасти. Страшно даже вспомнить, как он весь спружинивался, когда ты возражал ему. Я и сейчас содрогаюсь, лишь подумаю об этом.
— Мрачный, мрачный! — радостно подтвердил Барнхауз. — В общем, мир его праху! Поменьше бы таких деятелей. Но насчет идеи ты не права, Агнесса. Я тоже жизнь отдам за свою идею. Но какую? Безмерно умножить благоденствие человечества —
— Да, идеи бывают разные, — согласился я и стал прощаться, ссылаясь на то, что еще не вполне восстановил свое здоровье.
От Барнхауза я пошел в Управление Дальнего Космоса. Помню, что очень боялся всех прохожих. Среди них могли быть знакомые Виккерса. Кинулись бы ко мне с расспросами, а я никого из них не знаю — что им говорить?
В Управлении я направился к Игнатию Скоморовскому. Он подписывал мою командировку на Ниобею, он распорядился доставить мой мозг живым на Землю. Не ученик, но друг Раздорина, Скоморовский уже лет тридцать заведовал всеми делами на всесолнечных планетах. Он не мог не знать, как из двух разнохарактерных людей составили одного человека.
Он дружески обнял меня, не так мощно, как Барнхауз, но еще теплей. Однако по тому, как деликатно он отвел глаза, я понял, что ему больше чем просто непривычно мое преображение. Он не смог сопоставить меня с моим теперешним обликом и растерялся: признаваться в том либо промолчать?
— Как, по-вашему, Игнатий, кто я теперь — Штилике или Виккерс? — спросил я прямо.
Он с полминуты помолчал, перебарывая неприятие моего нынешнего образа.
— Для нас вы всегда Штилике, — сказал он твердо. — И для будущих поколений тоже.
— Да, после моей смерти, Игнатий. Когда вы наконец погрузите мой сохраненный мозг в консервирующий раствор. Но это не скоро. Смерть моя отодвинулась, я ведь вернулся с Ниобеи на четверть века моложе, чем улетел туда. Так что с водворением мозга в Музей придется погодить.
Он отпарировал, что такую задержку с превращением в музейный экспонат от души приветствует и одобряет. Я гнул свою линию. Для себя я — Штилике, для всех кроме нескольких посвященных в тайну, — Виккерс. Это становится нестерпимым. Я чувствую себя актером, вынужденным играть нелюбимую роль. Мне надо срочно умчаться куда-нибудь, где меня не знают.
— В качестве всем известного социолога Василия Штилике, я так вас понимаю? — спросил он.
— В качестве мало кому известного Джозефа Виккерса, — отрезал я. — Я надел едва ли подходящую мне маску, но она срослась со мной, снять ее не могу.
Игнатий Скоморовский предложил мне Матряну, планетку объемом в три-четыре Земли, спутник белого карлика Саломеи. Астросоциологу на Матряне дел немного: небольшое поселение людей, никаких зверей и туземцев, мирная, упорядоченная жизнь. На этой благословенной планетке я провел следующие двадцать лет, ничем не отметив их — ни важными делами, ни крупными событиями. И я не желал ни важного, ни крупного. Я был Штилике, но прежнего Штилике — энергичного, целеустремленного, властного, в общем фанатика, как обозвала меня Агнесса Плавицкая, не существовало, и следов этого былого Штилике я не находил в себе. И Виккерсом я остался лишь по фамилии и облику. Смена тела оказалась отнюдь не похожей на смену одежды, как представлялось мне поначалу. Я перестал быть Штилике и не стал Виккерсом. Кем я был те двадцать лет на Матряне? Не знаю. Добросовестным средним работником, тусклой личностью — не выше того. «Ни богу свечка, ни черту кочерга» — как именовали таких наши предки.
Так я постиг великую истину, еще никому, кроме меня, не известную во всей своей трагической полноте. Мы привыкли отделять характер от внешности, интеллект от телесного образа. Этот человек умен, строг, решителен, способен к творчеству, а высокий он или низкорослый, красивый или уродливый, толстый или худой, быстрый или медлительный — все эти внешние признаки малозначащи, они характер не определяют. Таково обычное мнение. Я на своем невеселом опыте доказал, что оно ошибочно. Мозг Штилике, внедренный в тело Виккерса, потерял девять десятых своих возможностей. Теперь вижу, что раньше — некрасивый, низкорослый, медлительный — я был в своем роде выдающейся личностью. И Виккерс был незауряден — быстрый, решительный, энергичный, целеустремленный. Нас объединили в одно целое — и породили среднего человечка: исполнительного, старательного работника, звезд с неба не хватающего и пороху не выдумывающего. В нас сохранились наши недостатки,
И, окончательно убедившись, что настоящего возрождения мне не ждать, я вернулся на Землю. Теперь я консультант Музея Космоса, заслуженный, но ничем особенным не выдающийся астроинженер Джозеф-Генри Виккерс на отдыхе. В «пантеонном» зале стоит пустая урна, ожидающая мой мозг. В Музее знают, что где-то обретается живой человек, носящий в себе мозг знаменитого астросоциолога, но что это за человек, где он, не знает никто. И вряд ли кто поверит, если бы я и признался, — слишком уж мало схож непритязательный консультант с человеком, ставшим символом мужественного звездопроходца. А я неожиданно признался молодым парням и девушкам, вылетающим на далекую Ниобею, — они поверили! Почему я сделал это? Обрадовало, что так долго закрытая планетка снова раскрывается? Что же там произошло? Погиб ли навеки несчастный народ нибов или стараниями тех, кто пришел после меня, возрожден к новой жизни? Или тебе смертно захотелось полететь туда с ними, Василий-Альберт Штилике — Джозеф-Генри Виккерс?
ЧЕТЫРЕ ДРУГА
Научно-фантастическая повесть
1
Начну с признания: я не принадлежу к числу горячих поклонников Кондрата Сабурова. И я не был его близким другом, как считают многие. Больше того, он временами был мне антипатичен. Прекрасная Адель Войцехович со всей свойственной ей бесцеремонностью убеждала Кондрата — да и меня самого, — что я ему завидую. Не думаю, что она права. Я не собираюсь ни обелять себя, ни тем более напяливать на себя ангельские крылышки. Я не ангел, это бесспорно. Но и не дьявол, каким она меня живописует. Оставляя в стороне объективную научную ценность моих споров с Кондратом, уверен, они имели и то немаловажное субъективное значение, что ограничивали его фантазию. Он заносился, его нужно было одергивать. Когда человек вообразит себя непогрешимым, ему море по колено. А море топит корабли, на нем разражаются бури. Здесь главный источник наших разногласий. Я настаиваю на этом, что бы теперь ни говорили о моем скверном характере Адель и Эдуард, изменившие Кондрату в труднейший час его изысканий. Трагический финал экспериментов свидетельствует, что прав был я, требовавший от Кондрата осмотрительности, а не они, толкавшие его на научные авантюры. И я оплакивал гибель Кондрата ничуть не меньше, чем те двое. Ибо ушел от Кондрата, а не предал его. Он мне однажды сказал: «В тебе я уверен, Мартын, ты не изменишь, изменить может только друг, а какой ты мне друг!» Так он понимал меня, Кондрат Сабуров, руководитель Лаборатории ротоновой энергии. И у меня нет причин стыдиться такой оценки.
Именно в таком смысле я и высказался, когда директор Объединенного института № 18 академик Огюст Ларр и его заместитель Карл-Фридрих Сомов вызвали меня на собеседование. Я ни одной минуты не сомневался, что будет не собеседование, а допрос, и не постеснялся довести до их сведения свое понимание. Хорошо помню, как по-разному они восприняли мой выпад.
Сейчас я формально обязался вести запись всего, что хоть в отдаленной степени касалось работ в ротоновой лаборатории, и с удовольствием вписываю в свой отчет и ту беседу с руководителями института, ибо она не в отдаленной, а в очень близкой степени затрагивала обстоятельства трагедии.