Право выбора
Шрифт:
И неожиданно смутная тревога заползла в сердце. Тревога за будущее. Странно устроен человек: я порвал с прошлым, отрешился от всего, и было совершенно безразлично, где и кем работать. Много ли нужно одному человеку, свободному как ветер? Все имущество в небольшом чемодане: три пары белья, две рубашки, бритвенный прибор да две книги в зеленых обложках. Остальное надел на себя: свитер, плащ, телогрейку, яловичные сапоги.
И все же я беспокоился: сумею ли сейчас найти свое место в большом коллективе совсем незнакомых людей? Ведь придется все начинать как бы заново… По-видимому, всегда немного страшно вступать в новую жизнь.
На тропе, ведущей
— Закурить есть? Впопыхах забыл кисет, а вертаться не захотелось.
И пока он затягивался дымом, я разглядывал его: на вид лет двадцать пять, не больше; весь какой-то взъерошенный, глаза нагловатые, навыкате, кривая улыбочка. Где я уже встречал подобное лицо, на котором лежит печать самоуверенности и чувства собственного превосходства над всем окружающим? Узкое, несколько даже интеллигентное лицо молодого человека. А руки большие, потрескавшиеся, шелушащиеся. И все-таки было что-то по-своему привлекательное в этом свежем смуглом лице.
Вот он выплюнул окурок, спросил без всякого любопытства:
— На рудник?
— Да.
— Кем?
— Пока еще не знаю.
— Без квалификации, значит. Понимаю: дошел до ручки и решил попытать счастья.
Я молчал. Наверное, вид мой располагал к откровенности, и он сказал, фамильярно подмигнув:
— Зря, дядя, лезешь в эту железную яму. Я вот насилу выкарабкался: быстренько смотал манатки — и айда подальше!
— Что так?
— А я не каторжный, чтобы торчать в этой глухомани. Насилу отбодался. Городскому человеку, привычному к культуре, здесь крышка. Ну, по молодости да по глупости клюнул на удочку вербовщика: за длинным рублем погнался. Думка была: скопить деньжонок, обзавестись недвижимой собственностью, жениться — как всякий нормальный человек. Приехал сюда — и ахнул. Мать ты моя родная!.. Никакого просвету! Поставили меня в тупик на отвальный плуг, пустую породу под откос сбрасывать. Слова-то какие: тупик, пустая порода, убогая руда! Наглотался я пылищи и понял, что такая жизнь не по мне. К морю я привычный. У нас в Керчи красотища. А здесь что: елки-палки…
Он сплюнул и попросил еще одну папиросу.
— Характеристику-то, поди, плохую дали? — полюбопытствовал я не без ехидства. Он ухмыльнулся, махнул рукой:
— Бумажка — она и есть бумажка. Что проку в ней? Машинисты всюду нужны: пожмутся, пожмутся, да и возьмут. По необходимости возьмут. Я не инженер какой-нибудь, чтобы характеристику зарабатывать. У нас насчет работы просто: в любой город поехать можно, милости просим! А если хочешь, то катнем к нам в Керчь.
— Попытаю счастья здесь.
— Ну, как знаешь. Каждый баран висит за собственные ноги.
Помолчали. Потом я спросил:
— А кто начальник рудника?
— Кочергин. Кажется, Иван Матвеевич. Грузный такой мужчина. В косоворотке ходит. Да тебе он ни к чему. Иди прямо в отдел кадров. Была бы шея, а хомут найдется.
— Про Терюшина Аркадия Андреевича, случайно, не слыхали? Экскаваторщик он, мой земляк. На руднике или уехал?
Нет, про Терюшина он не слыхал. На Солнечном сотни людей, разве всех упомнишь!
Он попросил еще две папиросы на дорогу, взвалил на костлявые плечи свой тяжелый чемодан и, бросив: «Бывай, дядя!» — зашагал в лес. А я еще долго стоял на перевале, смотрел ему вслед и размышлял о судьбе этого молодого человека. Длинный рубль, елки-палки, недвижимая собственность… Да, в словах в какой-то мере выражается характер. Вот он скрылся за синими лапами елей, и я не ощутил жалости к нему, к его неустроенной жизни. Каждый баран висит за собственные ноги…
И все же даже у этого никчемного человека я научился кое-чему. Я стал думать о тех сотнях, которые живут, работают на руднике и, по-видимому, довольны своей судьбой.
Елки-палки… Я усмехнулся. Ну, лети, лети, кулик болотный, скатертью тебе дорога. У моря тебе мокро, в тайге пыльно. Встреча с тобой даже настроила меня на веселый лад.
Среди скользких камней я разыскал холодный родник, напился и по красно-бурой осыпи стал спускаться к рудничному поселку.
2
Вдоль ручья тянулась улица с многочисленными ответвлениями. Рубленые дома жались тесно друг к другу, хотя простора хватало. С трех сторон синел зубчатый лес, а в самом поселке не было ни единого дерева, даже палисадников не было. Горячий воздух, казалось, застыл, сделался тяжелым. Дальние строения расплывались в молочно-голубоватой мгле. Откуда-то, словно из-под земли, сонно доносилось металлическое стрекотание машин. Кудлатые собаки лежали, прикрыв глаза, и даже мое появление не произвело на них никакого впечатления. Это были самые ленивые собаки на свете, привычные ко всему.
Разыскать Аркадия Андреевича не составило никакого труда. Ватага ребятишек завладела моим чемоданом, плащом и повела вдоль бесконечной улицы. У приземистого дома с прочно рубленными углами, проконопаченными мохом лиственничными бревнами и с широкими оконными проемами мы остановились.
Аркадий Андреевич, босой, в закатанных до колен брюках, сидел на крыльце, щурился и курил свою вырезанную из березового корешка трубку. Ворот рубахи был расстегнут. Мне показалось, что Аркадий Андреевич ничуть не изменился с той поры, как мы расстались: те же голубоватые глаза без ресниц, те же добродушные прокуренные усы, такой же тщательно выбритый подбородок, серый, как чугун. Да и все лицо его, чуть испятнанное давней оспой, всегда имело какой-то металлический оттенок.
Он сразу же признал меня, поднялся, степенно протянул шершавую, как наждачная бумага, руку с узловатыми пальцами — рудничная пыль въелась в ладони навеки, — повел в светлицу.
— Значит, воротился, варнак! — сказал он вместо приветствия. В голосе были теплота и дружеское участие.
— Вернулся, дядя Аркаша, — отозвался я радостно.
— Вот и хорошо, что вернулся. Пошлялся — и шабаш! А семейство где оставил?
— Нет у меня семейства. Не успел обзавестись.
Аркадий Андреевич взглянул с подозрением:
— Не успел. Чудно как-то: поди, уже за тридцать, а все еще не успел. Ну-ну! Присаживайся.
В комнате было чисто, уютно. Аккуратно прибранная никелированная кровать с горой подушек, этажерка с журналами и книгами, большой четырехугольный стол, застланный белой скатертью. На стене голубенькая рамка с фотографиями. Что-то сипло бормотал репродуктор. Вошла тетя Анюта:
— Боже милостивый!..
Подошла короткими шажками, я обнял ее за покатые плечи, поцеловал. Ведь для нее я был почти сыном, но сыном непутевым, который за все двенадцать лет не удосужился ни разу прислать о себе весточки. Но она все простила мне, простила сейчас, когда я целовал ее мокрые от слез щеки. Она была все такая же: маленькая, кругленькая, уже поседевшая, в стареньком платье, переднике и белом платке.