Праздник перепутий
Шрифт:
Прежде чем ответить на вопрос, куда ведет эта дорога, дед поставил корзину, оглянулся, словно оценивая дорогу, и оказал одно только слово:
— Никуда.
Видя мое удивление, он осторожно снял свою генеральскую фуражку, вытер платком голую, всю в крупных веснушках голову и рассказал мне, что, сколько помнит себя, дорога всегда была, но по ней никто не ездит, так как она действительно никуда не ведет. Обрывается у болота, и все тут.
— Сказывал мне еще отец баутку про царя, какого — уже не припомню.
Считая разговор исчерпанным, он надел фуражку, подхватил корзинку и зашагал прочь. Потом обернулся и сказал не то мне, не то просто так:
— А сосна-то как пахнет, как пахнет! Продуху нет.
— Дедушка, — крикнул я ему вдогонку, — а там жилье какое-нибудь есть?
Не оглядываясь, дед буркнул:
— Да живет один недоумок, леший ему дядя.
Не позже чем через полчаса я подошел к небольшой, но ладной сторожке, окруженной нехитрой изгородью. Большой черный пес молча, настороженно следил за мной и, только когда я был у самого крыльца, злобно зарычал.
Надрывно скрипнула дверь — на крыльцо вышел хозяин, пожилой мужчина.
— Куда путь-дорожку держите? — спросил он меня и широким жестом пригласил заходить в избу.
Он взял мой мешок, поставил в углу небольшой, почти пустой комнаты.
— Рыбалка в наших местах хорошая. Километров шесть отсюда Черное озеро. Там и лодку найти можно. Да только уж ночь скоро. Не доберетесь... Тропку-то и днем не разглядишь...
Он все говорил и говорил, расхаживая по комнате, и я подумал: заговоришь, как поживешь один в глуши, без людей.
Его звали Степан Фадеич.
— Бывший здешних мест председатель! — представился он, немножко рисуясь. — Восьмой год в лесу кукую. За верную службу отблагодарили... По одному месту палкой. — Степан Фадеич сделал красноречивый жест. — Сей момент мы с вами ужин сообразим, а завтра на Черное. Вы человек городской, мне поговорить с вами приятно будет... Я, бывает, неделями человека живого не вижу...
На столе появилась водка, нехитрая деревенская закуска, холодная, сваренная в мундире картошка.
Степан Фадеич словно торопился куда. Расспрашивал о том, как жизнь в городе, что слышно нового, подливал водки, снова расспрашивал.
Был он кряжист и грузноват, и ничто в его облике не подтверждало дедовы слова про недоумка. Портил ему вид только совсем крошечный нос, да глаза были какие-то пустые...
— Ха! Пошло нынче начальство... — Степан Фадеич вытер тыльной стороной ладони сальные губы. — В нашем колхозе, например, возьми (он вдруг перешел на «ты») того же председателя?!
Брезгливо сморщившись, он плюнул прямо на грязный, затоптанный пол.
— Ну как такого уважать? Дрянь. Мальчишка.
Степан Фадеич замолчал и, подперев ладонью заросшую щеку, уставился куда-то поверх меня, в темноту незанавешенного окна. Его белесые помутневшие глаза показались мне совсем пустыми.
— А какие демонстрации я в колхозе проводил! Трибуна была... Все как надо. Стоишь, бывало, на трибуне, речь говоришь... А вокруг — люди.
Степан Фадеич приосанился, вспоминая, налил мне водки в стопку, затем, махнув рукой, себе — прямо в граненый стакан.
— Э-э!..
— А ходили на демонстрацию? — спросил я.
Он посмотрел на меня строго, с осуждением:
— Как миленькие! Кому охота без огородов остаться...
Мне сделалось неуютно. Я не стал больше пить, да Степан Фадеич уже не обращал на меня внимания. Он ловко опрокинул свой стакан и, тыкая невпопад вилкой в квашеную капусту, все говорил, говорил:
— А какой дом у меня был! Видел, наверное, на прогоне стоит? Загадили — ясли устроили. Не то что ихний Митенька у Матрены в халупе ютится... Грошей сейчас больше платят. А что мне их гроши! Бывалыча выпить захочешь, бригадира кличу: «Никитич! Чтой-то у баб коровы колхозное поле топчут...» Тот — с полуслова! Заворачивает чуть не все стадо в колхозный загон. Тю-тю. Бабы бегут, трясут задницами. Что, почему? А им одно — потрава народного добра. Согласно закону — штраф... Плати денежку. Ну не со всех, конечно, Матрена — та за вилы раз взялась. Жаловались.
Он перешел на крик, и я подумал: вот сейчас рванет на себе рубаху.
Но Степан Фадеич не рванул, а скис. Замолчал. И все ковырял и ковырял вилкой в капусте, не обращая на меня никакого внимания.
— А теперь никто знать не хочет. Свои-то колхознички хороши, понастроили все хоромы! Хоть бы на новоселье кто пригласил...
Он был уже пьян, этот бывший председатель. Слезы обильно текли по его небритым щекам. Он вдруг стал икать. Мне было его совсем не жаль. Я взял из угла свой мешок и удочки, положил на стол и придавил стаканом трешку. Увидев, что я ухожу, Степан Фадеич уставился на меня пьяно и крикнул вдогонку:
— Ну, я еще себя покажу!
Звезды горели ярко, не мигая. Где-то далеко в деревне стройные женские голоса вели широко и вольно: «А где мне взять такую песню...» Песня то затихала, то слышалась снова, когда ее приносил легкий ночной ветер...
Мне вспомнились стихи Павла Васильева:
«Народ, твои напевы долги. Их начинают чуть дыша. В них ширина и вольность Волги. Разбойный посвист Иртыша! В них всюду брызжет светом алым, в них журавлей просторный лет, мечта о счастье небывалом их верным голосом ведет...»