Предательство интеллектуалов
Шрифт:
Всякая система, поставленная на службу страсти, призвана доказать, что эта страсть – деятельное начало добра в нашем мире, а ее противоположность – воплощение зла. Однако сейчас это стремятся доказать уже не только в политическом плане, но и в нравственном, интеллектуальном, эстетическом аспектах: антисемитизм, пангерманизм, французский монархизм, социализм – не только политические манифесты; они отстаивают особый вид нравственности, интеллекта, чувствований, литературы, философии, художественного восприятия. Добавим, что наше время внесло в теоретическое выражение политических страстей две новации, чрезвычайно их оживляющие. Первое новшество. Каждая политическая страсть сегодня сопряжена с убеждением, что ее развитие соответствует «направлению эволюции», «глубинному ходу истории»; как известно, всем современным страстям, будь то страсти Маркса, Морраса или Х. С. Чемберлена, открылся «исторический закон», по которому их развитие определяется самим духом истории и должно непременно увенчаться триумфом, тогда как враждебные им страсти противоречат этому духу и способны одержать лишь иллюзорную победу. Впрочем, здесь нетрудно распознать старое как мир желание взять в союзники Судьбу, прикрываемое научными формулировками. И это подводит нас ко второму новшеству: все современные политические идеологии претендуют на научность, выдают себя за результат «строгого наблюдения фактов». Мы знаем, какую уверенность, непреклонность и жестокость, нечасто встречаемые в истории политических страстей, такая претензия придает сегодня этим страстям; яркий тому пример – французский монархизм [157] .
157
И коммунизм. (Прим. в изд. 1946 г.)
Подведем итог. Политические страсти обнаруживают сегодня невиданную доныне степень всеобщности, слитности, однородности, определенности, постоянства, преобладания над другими страстями; они обретают качественно иное самосознание; некоторые из них, до сих пор остававшиеся потаенными, пробуждаются к самосознанию и присоединяются к давно известным страстям; другие становятся более пассионарными, чем когда-либо в прошлом, завладевают сердцем человека в таких нравственных сферах, куда прежде
II. Значение этого процесса. Природа политических страстей
Каково значение этого процесса? О какой человеческой склонности, элементарной и глубокой, свидетельствует отмеченный нами прогресс, а вернее, триумф? Это равносильно вопросу о том, какова природа политических страстей, какую более общую – сущностную – расположенность души они выражают, каково, изъясняясь научным языком, их психологическое основание.
Мне представляется, что политические страсти могут быть сведены к двум основным стремлениям: 1) стремление группы людей получить (или сохранить за собой) какое-то временное благо: территории, материальное благосостояние, политическую власть с доставляемыми ею временными преимуществами; 2) присущее группе людей стремление чувствовать себя особенными, отличными от других людей. Иначе говоря, они сводятся к двум стремлениям, из которых одно направлено на удовлетворение материального интереса, а другое – на удовлетворение гордости. Эти два стремления присутствуют в различных политических страстях в разных соотношениях. Судя по всему, расовую страсть, постольку, поскольку она не тождественна национальной страсти, составляет главным образом присущее группе людей стремление отличаться от других; то же самое можно сказать и о религиозной страсти, если рассматривать ее в чистом виде. Напротив, классовая страсть, по крайней мере у рабочего класса, состоит, очевидно, в одном стремлении завладеть временными благами; стремление отличаться, которое первыми стали внушать ему Жорж Санд и апостолы 1848 года, сегодня, кажется, уже покинуло рабочих или, во всяком случае, не находит выражения в их речах. Что касается национальной страсти, то она соединяет в себе оба фактора: патриот хочет и обладать временным благом, и сознавать свое отличие. Вот вам и причина того, почему эта страсть, когда она непритворна, имеет явное превосходство в силе над прочими политическими страстями, в том числе и над социализмом: страсть, движущая пружина которой – один интерес, не в состоянии противоборствовать другой, возбуждаемой интересом и гордостью (поэтому социализм уступает не только патриотизму, но и классовой страсти буржуазии, ведь буржуа тоже хочет и обладать временным, и чувствовать свое отличие). Добавим, что у этих двух стремлений – основанного на интересе и основанного на гордости, – думается, далеко не одинаковый коэффициент пассионарности и, как было сказано выше, сильнейшее из двух – не то, которое обусловлено интересом [158] .
158
Это положение, верное двадцать лет назад, ныне устарело: в наше время коммунизм, с его единственным стремлением удовлетворить определенный интерес и прийти к власти, очевидно, составляет (по крайней мере во Франции) политическую страсть, по силе своей как минимум равную национальной страсти, если считать, что последняя у нас еще сохранилась как таковая. Коммунизму способна оказывать сопротивление буржуазная страсть, тоже основанная единственно на интересе; она настолько отлична от национальной страсти, что примирится с господством внешнего врага, чтобы соблюсти этот свой интерес. (Прим. в изд. 1946 г.)
А теперь я задам себе вопрос, что означают, в свою очередь, эти основные стремления, кроющиеся в политических страстях. Мне они видятся двумя важнейшими составляющими стремления человека утвердиться в реальном существовании. Стремиться к реальному существованию – значит стремиться: 1) обладать некоторым временным благом; 2) чувствовать себя особенным. Всякое существование, чуждающееся этих двух желаний, всякое существование, ориентированное лишь на духовное благо или прямо утверждающее себя во всеобщем, полагает себя вне реального мира. Политические страсти, и особенно страсти национальные – соединяющие два вышеназванных стремления, – представляются мне, по сути, реалистическими страстями.
Многие читатели тут со мною поспорят. «Да, – скажут они, – стремления, образующие политические страсти, – и вправду стремления реалистические; но стремления эти индивидуум переносит на целое, частью которого он является: рабочий стремится стать обладателем материальных благ не в своем лице, а в лице своего класса; патриот стремится владеть территориями не как отдельный, ограниченный субъект, а в составе своей нации; и именно в составе своей нации он хочет быть отличным от других людей. Разве назовете вы реалистическими страсти, заключающие в себе такое перенесение с индивидуального на коллективное?» На это я отвечу, что индивидуум, перенося свои стремления на целое, к которому он себя причисляет, тем самым отнюдь не меняет их природы. Он лишь безмерно увеличивает их масштаб. Стремиться обладать временным в составе своей нации, стремиться отличаться в составе своей нации – это опять-таки означает стремиться обладать временным, стремиться отличаться; но только для француза, к примеру, это значит стремиться владеть Бретанью, Провансом, Гиенью, Алжиром, Индокитаем, стремиться отличаться в лице Жанны д’Арк, Людовика XIV, Наполеона, Расина, Вольтера, Виктора Гюго, Пастера. Заметьте, что это значит к тому же связывать свои стремления уже не с зыбким и преходящим бытием, а с бытием «вечным» и воспринимать их соответственным образом; национальный эгоизм, оттого что он является национальным, не только не перестает быть эгоизмом [159] , но и превращается в «священный» эгоизм. Дополним наше определение. Именуя политические страсти реалистическими, мы подразумеваем реализм особого свойства, немало способствующий их могуществу: это обожествляемый реализм [160] .
159
«Любовь к отечеству есть, в сущности, любовь к себе» (Сент-Эвремон).
160
Обожествление реализма, чем грешит прежде всего патриотизм, со всей прямотой выражено в «Речах к немецкой нации» (Речь VIII). Фихте выступает против притязания религии оградить высшую жизнь от всякого интереса к земным вещам: «Христианство превратно толкует предназначение религии, когда... по обыкновению проповедует как истинно религиозное состояние духа полное безразличие к делам государства и нации». Человек, заявляет немецкий философ, хочет «найти небо уже на этой земле и привнести в свои земные труды нечто долговечное». Фихте с жаром доказывает, что именно в этом желании – суть патриотизма, и очевидно, что для него земные творения, обретая долговечность, становятся божественными. Впрочем, люди и не придумали иного способа обожествить свои установления.
Итак, если мы хотим соотнести описанное мною совершенствование политических страстей с более глубоким, сущностным порядком вещей, мы можем сказать, что люди сегодня обнаруживают осознанное, как никогда прежде, стремление утвердиться в реальном, или практическом, способе существования, противополагаемом бескорыстному, или метафизическому. – Кроме того, примечательно, что в наши дни политические страсти все более открыто повинуются реализму, и только ему одному. В этом весь социализм, который сейчас сплошь и рядом заявляет, что уже не заботится обо всем человечестве и не думает о всеобщей справедливости или еще о каком-нибудь «метафизическом фантоме» [161] , а только добивается временных благ для конкретного класса. Национальная душа повсюду гордится своим безраздельным реализмом; французский народ, который некогда сражался за то, чтобы передать другим народам учение, почитаемое им за счастье (я говорю «народ», поскольку его правители никогда не проявляли такой наивности), – этот самый народ теперь устыдился бы малейшего подозрения в том, что он борется «за принципы» [162] . Разве не показательно, что единственные войны, которые в прошлом до известной степени возбуждали сколько-нибудь бескорыстные страсти, т.е. войны религиозные, – это и единственные войны, которым человечество положило конец? [163] Что такие широкие идеалистические движения, какими были крестовые походы, во всяком случае для рядовых участников, вызвали бы у нашего современника улыбку, словно детские забавы? Не знаменательно ли и то, что национальные страсти – как показано выше, самые реалистические из политических страстей – в наше время, как мною же отмечено, поглощают другие политические страсти? [164] Добавим, что эти страсти, постольку, поскольку они выражают стремление группы людей отличаться от других групп, достигли небывалой степени самосознания [165] . Наконец, высший атрибут политических страстей, обожествление присущего им реализма, тоже признается откровенно как никогда: Государство, Отечество, Класс – сегодня это поистине бог [166] ; можно сказать, что для многих (а некоторые этим гордятся) иного бога и не существует. Характер современных политических страстей говорит о том, что человечество становится более реалистичным, чем когда бы то ни было, – оно становится чрезвычайно, до религиозности реалистичным.
161
По мнению Маркса, приверженность Человека этим «абстракциям», этой «божественной части» достойна презрения, ибо свидетельствует о степени его деградации. (Прим. в изд. 1946 г.)
162
Вряд ли надо разъяснять, что Соединенные Штаты вступили в последнюю войну (a) вовсе не затем, чтобы «отстаивать принципы», а с сугубо практической целью спасти свой престиж, после того как
(a) Напомню, что в данной работе «последняя война» везде означает войну 1914 года.
163
Можно сказать, что религиозные страсти, по крайней мере на Западе, существуют теперь уже только для усиления национальных страстей. Во Франции выставляют себя католиками, чтобы считаться «настоящими французами»; в Германии нужно быть протестантом, чтобы утвердиться в роли «истинного немца».
164
Приведем два красноречивых примера идеалистических страстей, которые раньше сопротивлялись национальной страсти, а сейчас подчиняются ей: 1) монархическая страсть во Франции, в 1792 году возобладавшая у ее носителей над национальным чувством, а в 1914 году безоговорочно отступившая перед ним (a) (никто не станет отрицать, что приверженность определенной форме правления, т.е., по сути, определенной метафизической концепции, – страсть неизмеримо более идеалистическая, чем национальная страсть; впрочем, я не утверждаю, будто все эмигранты были движимы идеализмом); 2) религиозная страсть в Германии, еще полвека назад главенствовавшая у половины немцев над национальным чувством, а сегодня всецело ему подчиненная (в 1866 году немецкие католики желали поражения Германии*; в 1914 году они жаждали ее победы). Представляется, что в сегодняшней Европе, по сравнению с прежней, возникает гораздо больше поводов и для гражданских, и для национальных войн; это лучше всего остального показывает, насколько она утратила идеализм. (О позиции современных католиков по отношению к католицизму, когда он вступает в конфликт с их национализмом, см. прим. D на с. 215.)
(a) Пример, уже не подходящий после 1939 года, когда французские антидемократы явно дали волю своей ненависти к режиму, поступившись национальным чувством. (См. предисловие к изданию 1946 года.)
165
Об этом свидетельствует, например, выдержка из речи, произнесенной в Венеции 11 декабря 1926 года итальянским министром образования и искусств: «Нужно, чтобы художники готовили себя к новой, экспансионистской функции, которую должно выполнять наше искусство. Прежде всего, следует решительно насаждать принцип итальянской самобытности. Всякий, кто копирует иностранное, повинен в измене Родине, как лазутчик, впускающий врага в потайную дверь». Такую установку обязаны одобрять все адепты «тотального национализма». Впрочем, приблизительно то же мы слышим во Франции от некоторых противников романтизма.
166
«Главной должна стать пронизывающая все общество снизу доверху дисциплина религиозного типа» (Муссолини, 25 октября 1925 года). Лексика, совершенно новая для государственного деятеля, будь он даже реалист из реалистов; можно утверждать, что ни Ришельё, ни Бисмарк не применили бы слово «религиозный» к деятельности, цель которой исключительно мирская.
III. Интеллектуалы. Предательство интеллектуалов
Я создал его, дабы он был духовным во плоти своей; а ныне он стал плотским и в самом духе.
В предыдущих разделах моей книги речь шла только о массах, буржуазных или народных, о королях, министрах и политических руководителях, т.е. о той части рода человеческого, которую я буду называть мирской; все ее предназначение, по существу, состоит в служении временным интересам, и в общем она лишь делает то, чего от нее и следовало ожидать, показывая себя все более реалистической и возводя свой неуклонный реализм в систему.
Наряду с тем человечеством, которое поэт характеризует единой строкой:
O curvae in terram animae et caelestium inanes [167] ,
вплоть до последних пятидесяти лет распознавалось и другое, существенно отличное от него и в определенной мере его обуздывавшее. Я имею в виду тот класс людей, который я буду здесь называть интеллектуалами, обозначая этим именем всех тех, кто в своей деятельности, по существу, не преследует практических целей и, находя отраду в занятиях искусством, или наукой, или метафизическими изысканиями – словом, в обладании благом не временным, как бы говорит: «Царство мое не от мира сего»*. Действительно, обозревая более чем двухтысячелетний период истории, я вижу протянувшуюся до наших дней непрерывную череду философов, религиозных мыслителей, литераторов, художников, ученых – можно сказать, почти всех, что жили в этот период, – чьи устремления составляют полную противоположность реализму масс. Если говорить конкретно о политических страстях, то интеллектуалы противились им двояко: либо, вовсе отвратившись от этих страстей, они, как Леонардо да Винчи, Мальбранш или Гёте, являли образец совершенно бескорыстной активности ума и внушали веру в высшую ценность такой формы существования; либо, будучи собственно моралистами и наблюдая столкновение человеческих эгоизмов, они, как Эразм Роттердамский, Кант или Ренан, проповедовали под именами гуманности или справедливости некое отвлеченное начало, высшее по отношению к этим страстям и прямо им противоположное. Без сомнения, деятельность интеллектуалов – несмотря на то что они обосновали современное государство, одержавшее верх над индивидуальными эгоизмами, – оставалась преимущественно теоретической; они не воспрепятствовали мирской части человечества наполнить историю распрями и кровопролитиями, но и не позволили ей сделать из ненависти религию и вменить себе в великую заслугу совершенствование разрушительных страстей. Только благодаря таким людям можно сказать, что на протяжении двух тысячелетий человечество творило зло, но поклонялось добру. Это противоречие было гордостью человеческого рода и создавало разлом, сквозь который могла проникнуть цивилизация.
167
О вы, склоненные ниц, умы, не причастные небу*.
Однако в конце XIX века происходит радикальная перемена: интеллектуалы начинают потворствовать политическим страстям; накидывавшие узду на реализм народов теперь становятся его поощрителями. Этот переворот в духовно-нравственной жизнедеятельности человечества совершается несколькими путями.
1. Интеллектуалы усваивают политические страсти
Прежде всего, интеллектуалы усваивают политические страсти. Никто не будет спорить с тем, что сегодня по всей Европе огромное большинство писателей и художников и значительное число ученых, философов, «служителей Божьих» исполняют свою партию в хоре голосов расовой и политической ненависти; еще труднее отрицать, что они усваивают национальные страсти. Несомненно, имена Данте, Петрарки, д'Обинье, какого-нибудь защитника Кабоша или какого-нибудь проповедника Католической лиги достаточно красноречиво говорят о том, что некоторые интеллектуалы и в прежние времена всей душой предавались политическим страстям; но эти «интеллектуалы форума» составляли исключение, по крайней мере среди великих, и если мы приведем множество других имен: Фома Аквинский, Роджер Бэкон, Галилей, Рабле, Монтень, Декарт, Расин, Паскаль, Лейбниц, Кеплер, Гюйгенс, Ньютон, даже Вольтер, Бюффон, Монтескьё, и проч. и проч., – то, полагаем, мы можем повторить, что до наших дней люди мыслительного склада в целом либо были далеки от политических страстей и говорили вслед за Гёте: «Оставим политику дипломатам и военным», либо – если они принимали эти страсти в соображение (как, например, Вольтер) – относились к ним критически и сами их не испытывали; больше того, можно сказать, что если их и допускали в сердце, подобно Руссо, де Местру, Шатобриану, Ламартину или даже Мишле, то проявляли при этом такую широту чувства, такую приверженность отвлеченным воззрениям, такое пренебрежение сиюминутным, что наименование «страсть» было здесь, собственно, неприменимо. Сегодня достаточно назвать Моммзена, Трейчке, Оствальда, Брюнетьера, Барреса, Леметра, Пеги, Морраса, Д’Аннунцио, Киплинга, чтобы стало ясно: интеллектуалы переживают политические страсти со всеми отличительными чертами страстей: жаждой действия, желанием получить немедленный результат, заботой единственно о достижении цели, невниманием к аргументации, крайностями, ненавистью, навязчивыми идеями. Современный интеллектуал уже не уступает государственное поприще человеку мирскому; в нем проснулась душа гражданина, и он заставляет ее трудиться изо всех сил; он горд этой душой; его литература полна презрения к тому, кто замыкается в сфере искусства или науки и не разделяет страсти, кипящие в государстве [168] ; в споре между Микеланджело, стыдившим Леонардо да Винчи за равнодушие к бедствиям Флоренции, и создателем «Тайной вечери», отвечавшим, что сердце его без остатка отдано изучению красоты, он решительно становится на сторону первого. Давно миновали времена, когда Платон предлагал сковывать философа цепями, чтобы принудить его заботиться о государстве. Тот, кто призван стремиться к вечному, думает, что возвышает себя гражданскими делами, – вот каков современный интеллектуал. – Что подверженность интеллектуала страстям людей мирских усиливает страсти, присущие этим последним, естественно и очевидно. Во-первых, у них перед глазами теперь уже нет тех людей особой породы, интересы которых простираются за пределы практического мира. Во-вторых (и это главное), интеллектуал, усваивая политические страсти, вносит в их развитие огромный вклад благодаря утонченности своих чувств, если он художник, благодаря своей способности убеждать, если он мыслитель, и в обоих случаях – благодаря своему нравственному авторитету [169] .
168
В частности, к Ренану и его «умозрительному имморализму» (H. Massis. Jugements, I).
169
Об этом авторитете и о том, что в нем исторически ново, см. прим. Е на с. 217.
Прежде чем продолжать, думаю, мне следует уточнить кое-какие детали.
1. Я говорю о мыслящих людях прошлого как о некоем целом. И когда я утверждаю, что прежние интеллектуалы противились мирскому реализму, а нынешние служат ему, я рассматриваю каждую из этих двух групп в целом, изображая ее крупным планом; я противопоставляю один общий признак другому общему признаку. Поэтому я отнюдь не считал бы себя опровергнутым, если бы кто-нибудь из читателей указал мне на то, что в первой группе такой-то был реалистом, а во второй такой-то им не является, – коль скоро этот читатель согласился бы со мной, что в целом каждая группа обладает именно тем признаком, который я отметил. Точно так же если я говорю об отдельном интеллектуале, то о творчестве его сужу по основному признаку – по его концепциям; этот признак доминирует над всеми остальными, даже если они иногда противоречат доминанте. И значит, я не должен отказываться от своего представления о Мальбранше как о предшественнике либерализма, оттого что некоторые строки его «Трактата о морали» похожи на оправдание рабства, или от своего представления о Ницше как о моралисте, проповедующем войну, оттого что в конце «Заратустры» содержится манифест братства, восходящий к Евангелию. Это тем более правомерно, что Мальбранш в качестве защитника рабства или Ницше в качестве гуманиста не оказали на меня ни малейшего влияния, а пишу я о том, какое влияние оказали интеллектуалы на общество, а не о том, чем они были сами по себе.