Предсказание будущего
Шрифт:
— Помереть — это еще полдела, — заметил Журавлев и высморкался в свое полотенце. — Настоящая процедура — это похоронить. Особенно если объект ритуала находится не в Москве, а в Московской области. Как раз в позапрошлом году умер у меня дед, и угораздило его скончаться не по месту жительства, а на даче. Чего я натерпелся в связи с этой кончиной — вам, товарищи, не понять. Первым делом, конечно, звоню в похоронное бюро, так и так, говорю, в Малаховке дед скончался, примите меры. Они спрашивают:
«Прописка московская?»
«Московская», — отвечаю.
«Тогда в Малаховке
«А я, — говорю, — и не собираюсь его в Малаховке хоронить. У нас на Никольском четыре места. Чего бы я родного деда в Малаховке хоронил?..»
«Как хотите, — говорят, — а мы вашим покойником тоже заниматься не будем, поскольку мы Московскую область в принципе не обслуживаем».
«Что же мне теперь делать?» — спрашиваю я их.
Отвечают:
«Везите его в Москву».
«Это как же я его повезу, электричкой, что ли?»
«Зачем, — говорят, — электричкой, наймите частным образом автобус или грузовик и доставьте тело по месту жительства».
Делать нечего, пошел я подряжать частника, но вот какой, понимаете ли, софизм: никто не хочет везти покойника. Только один ненормальный, и то даже не шофер, а тракторист, согласился доставить деда в Москву, но заломил за рейс восемьсот рублей. Я ему говорю:
«Ты, парень, рехнулся! Отсюда до Малаховки то же самое, что до площади Ногина».
Однако этот бесноватый тракторист стоит на своем…
— Нет, он, наверное, не потому заломил восемьсот рублей, что ему нужны были восемьсот рублей, — предположила Малолеткова, — а потому, что ему тоже ехать в Малаховку не хотелось.
— Ну, я не знаю, что он имел в виду, — продолжал Журавлев, — но факт тот, что он заломил восемьсот рублей. В общем, в конце концов я позвонил своему племяннику, у которого был «Москвич», и мы поехали в Малаховку своим ходом.
По приезде на дачу перекусили мы с племянником чем бог послал и стали решать, как старика везти. Самое реальное было положить его на заднее сиденье, но вы представляете, что было бы, если бы нас из-за какого-нибудь мелкого нарушения остановил какой-нибудь старшина?! Пришлось запихнуть старика в багажник. Завернули его в байковое одеяло, уложили и повезли.
Едем обратно и чувствуем себя как бандиты. И боязно, и как-то, понимаете ли, триумфально; одновременно хочется петь тюремные песни, отстреливаться, выражаться или бросить все и к чертовой матери убежать. Однако довезли старика нормально.
Подъехали к дому часов в восемь вечера, когда было еще светло, и стали ждать темноты, поскольку при свете дня, понятно, мертвеца из багажника не потащишь. Наконец стемнело. Я поднялся за раскладушкой, на которой мы прикинули занести старика в квартиру, потом открываем багажник и уже собираемся перекладывать деда на раскладушку, как вдруг кто-то за спиной у нас говорит:
— Ну и чего вы там, ребята, наворовали?
У меня, естественно, сердце в пятки, даже дыхание прервалось. Но оборачиваюсь, гляжу — обыкновенный паренек лет тридцати пяти, с ящиком из картона. Я ему отвечаю на всякий случай:
— Нежинских огурцов.
— А я, — говорит, — десять бутылок тормозной жидкости.
С этими словами он
В общем, деда мы так или иначе похоронили, и это доказывает, что на самом деле в жизни ничего невозможного нет. Похоронили по православной методе, на третий день.
— Какие вы, Александр Иванович, тяжелые истории рассказываете, — с некоторой даже обидой проговорила Зинаида Косых. — Такие истории нужно полным женщинам перед обедом рассказывать, чтобы отбивало всяческий аппетит.
— Кстати об обеде, — подхватил Лыков. — Не варятся макароны, хоть ты что! При таком исходном продукте я качество гарантировать не могу. Я только за калории отвечаю.
— Ничего, срубаем, — откликнулся Клюшкин. — Все-таки не дворяне.
— Я что-то, товарищи, не пойму, — сказал Сидоров, снова берясь за свои бумаги. — А чего мы, собственно, не работаем? Прохлаждаемся-то мы чего?!
— Ну, ты даешь, Студент! — возмутился Зюзин. — Спрашивается: какая тут, к черту, может быть работа, когда сектор стоит на пороге смерти?!
— Да, но ведь зарплата идет! И потом еще неизвестно, когда мы потонем, может, через неделю…
— Золотые слова, — согласился Страхов и сказал Журавлеву, изобразив на лице озабоченное выражение: — Александр Иванович, а какие у нас там расценки на резку «косынок»?
— Четыре копейки сотня.
— А-атлична! — воскликнул Лыков. — Лет за пятнадцать как раз заработаешь на шнурки. Интересно: какой дурак эти расценки изобретает?
— Барсуков его фамилие, — сказал Журавлев. — Главный нормировщик нашего главка — Иван Иванович Барсуков.
— Я отлично себе представляю, как он расценки изобретает, — вступила Малолеткова, предварительно натянув на колени юбку. — Наверное, говорит своей секретарше: «Как ты думаешь, Клава, сколько положить за резку «косынок»?» Та: «Сто рублей штука». — «Гм! — говорит Барсуков. — Нет, пусть лучше будет четыре копейки сотня, это, по-моему, гармоничнее и как-то мобилизует».
— Да какая разница, во что Барсуков оценит резку «косынок», — сказал с брезгливым выражением Журавлев. — Все равно газорезчик сколько надо, столько и получает.
— Нет, четыре копейки сотня — это все же немного обидно, — заметила Зинаида Косых. — Я бы при таких условиях на работу, конечно, ходила, но только чтобы попеть.
— Тебе бы все петь, — проворчал в ее адрес Клюшкин. — Небось дома посуда не мыта, белье не стирано, кот голодный — а у тебя одно пение на уме.
— И посуда блестит, и белье на балконе сушится, и кот накормлен, поэтому и пою. Вот сейчас принципиально, назло спою!
И она действительно затянула одну из тех общерусских песен, простодушных и заунывных, что певали поколения наших женщин, у которых и посуда блестит, и белье сушится, и кот накормлен, а мужик — стервец; Зинаида, правда, повела эту песню с тем неприятно-волевым выражением на лице, с каким у нас что-либо делается или что-либо говорится в пику, наперекор. К песне было пристроилась Малолеткова, но она не смогла попасть в тон и вскоре отстала, осекшись в конце куплета.