Предсказание будущего
Шрифт:
— Значит, что Владимир.
Поскольку теперь это был не просто младенец, а мальчик по имени Владимир, отец еще раз склонился над новорожденным, подумав, не отзовется ли на нем как-нибудь такая важная перемена. Он долго смотрел в маленькое лицо и вдруг сказал про себя: «Ох, хлебнешь ты, брат, горя, чувствует мое сердце!»
Первые годы жизни Владимир Иванович Иов провел в родном Дмитрове, правда, на другой улице, в небольшом деревянном доме с крашеным мезонином. За домом был довольно просторный двор, выходящий на замусоренный пустырь, от которого сырыми вечерами тянуло тошнотворным запахом разложения. Владимир Иванович говорил, что ему до сих пор явственно помнится этот двор, заросший лопухами, крапивой и лебедой, то есть растительностью, которая обычно ластится к человеческому жилью. Ему также помнится сад, занимавший некоторую часть двора, с низкорослыми яблоневыми деревьями, с дорожками, посыпанными чистым
В 1914 году, когда уже началась война, которую называли то второй Отечественной, то Великой, Иван Сергеевич попался на какой-то махинации с поставками фуража и, чтобы откупиться от военного ведомства, вынужден был продать дом с крашеным мезонином. После этого семья осталась, что называется, на бобах, так как весь доход прежде шел от жильцов: от городового, который вместе с хозяевами переехал на новое место, двух фабричных семей и одинокого кустаря. Ввиду исключительно тяжелого материального положения Иван Сергеевич вынужден был поступить на проволочную фабрику. При его характере служба на проволочной фабрике была почти самоотвержением, и впоследствии он серьезно полагал, что в его жизни было только два падения: проволочная фабрика и Всероссийское страховое общество «Саламандра».
Зарабатывал Иван Сергеевич прилично, что-то около семидесяти рублей в месяц, и Аглае Петровне даже кое-что удалось скопить, но в апреле 1916 года, как раз накануне Брусиловского прорыва, Ивана Сергеевича призвали в действующую армию. В связи с этим обстоятельством решили собрать семейный совет, который состоял из всех кровных родственников и разбирал мало-мальски серьезные внутриклановые вопросы, за исключением тех, что относились к компетенции околоточного и судьи. И вот совершилось то, что почти невозможно в наши безбедные времена: по собственной воле, то есть ведомые древним родовым чувством, на квартире Иовых собрались бесчисленные дядья, какие-то племянники, бабушки, дедушки с похожими лицами, которых теперь повытаскивали бы на свет разве что похороны или свадьбы. Это собрание долго совещалось и вынесло следующее решение: отправить Аглаю Петровну с сыном в Москву, к старшим Иовым, капиталистам, то есть к тому самому Василию Васильевичу Иову, который был сыном патологического скупца.
О том, как они устроились в Москве, — несколько позже, а пока необходимо отметить, что одна интересная тенденция уже налицо: налицо безусловное, хотя и не бросающееся в глаза разжижение родового чувства и ослабление внутриклановых связей. То и другое огорчительно настораживает, ибо суть нашей родственности составляет круговая порука, а в народе, который не зарекается от сумы и тюрьмы, она имеет прямо спасительный смысл, и просто это гарант национального благоденствия. Ведь товарищ, будь он даже распрекрасный товарищ, может и не дать сто рублей взаймы, возьмет вдруг и не даст, а родственнику некуда деться, родственник обязательно даст, если он, конечно, не полоумный, древнее родовое чувство не позволит ему не дать.
Итак, Аглая Петровна с Владимиром Ивановичем на руках прибыла в Москву в августе 1916 года. Капиталисты, как и следовало ожидать, приняли ее холодно, но все же она получила стол и крышу над головой. Квартира московских Иовых располагалась в большом сером доме, стоявшем недалеко от Лубянской площади, в Водопьяном переулке, который давно снесли. Квартира сама по себе была огромная, но комната, куда поселили Аглаю Петровну, в воспоминаниях Владимира Ивановича, представляется очень маленькой и темной — впрочем, этот период Владимиру Ивановичу припоминается очень смутно. Припоминается, что в комнате было большое окно, снизу завешенное ситцевыми занавесками, припоминается письменный стол с чернильным прибором зеленоватой бронзы, узкая железная кровать, стеклярусная люстра и какой-то шкапчик, похожий на гроб, поставленный на попа. Но сама квартира почему-то запомнилась Владимиру Ивановичу тоньше, с запахами, цветами и даже с чувствами, возбуждаемыми этими запахами и цветами. Квартира открывалась большой прихожей, из которой брал начало продолжительный коридор; до ванной комнаты это был еще коридор, но потом начинались какие-то лесенки, закоулки, чуланы, ниши неизвестного предназначения, заставленные чемоданами, корзинами, картонками, сундуками; дальше шли уже такие страшные места, где Владимир Иванович не отваживался бывать в одиночку, так как тут можно было потеряться и с голоду умереть. Владимир Иванович не сомневался, что в пространстве, лежащем позади того места, где начинаются сундуки, водятся привидения, ими даже припахивало, как-то таинственно-затхло припахивало привидениями, одним словом.
Это по-своему знаменательный факт, даже слишком
Но все это еще год шестнадцатый, увертюрный.
2
Маловероятно, чтобы в 1917 году грегорианский мир… ладно предвидел, хотя бы предчувствовал, что в русско-историческом смысле этот год будет именно решительный, поворотный. А между тем предсказать это было не так уж и мудрено, ибо тенденции, работавшие на революционное будущее, были видны, как говорится, невооруженным глазом, недаром некоторые особо восторженные натуры предвестили даты народного возмущения с такой поразительной приблизительностью и еще более поразительной точностью, на которые были способны только мифические пророки. И вот я думаю: что если бы народ без различия сословий и состояний отнесся бы к предсказаниям вроде «в терновом венце революций грядет шестнадцатый год» именно так, как нормальные люди относятся к предписаниям врача? То есть если бы все как один приняли бы в качестве неизбежности, что в силу целого ряда необратимых процессов тогда-то и тогда-то совершится буржуазнодемократическая революция, тогда-то и тогда-то — социалистическая, а затем начнется гражданская война, которая в силу тех же необратимых процессов обязательно закончится крахом белого дела? Была бы, собственно, после этого гражданская война-то? То-то и оно, что, конечно бы, не была.
1917 год в воспоминаниях Владимира Ивановича Иова начинается тем, что с угла Мясницкой и Водопьяного переулка исчез городовой Быков — столп порядка и гроза всего окрестного детства. Владимир Иванович несколько раз встречал его переодетым в клетчатое пальто и всегда задумывался, кланяться ему или нет. Вместо Быкова на углу теперь стояли нестрашные гимназисты — у них были винтовки с примкнутыми штыками и повязки на рукавах. Затем заколотили досками подъезд их дома в Водопьяном переулке, и жильцы стали ходить через черный ход, охраняемый членами домового комитета самообороны, так как в городе начались повальные грабежи. Затем дезертиры в поисках спирта разбили угловую аптеку, и в переулке долго-долго пахло карболовой кислотой.
Собственно 25 октября Владимир Иванович не припоминает, но он припоминает, что то ли в один из последних октябрьских дней, то ли в один из первых ноябрьских дней, но, во всяком случае, в те самые десять дней, которые, по выражению Джона Рида, потрясли мир, все Иовы как-то под вечер сидели в гостиной и пили чай; они пили чай, а где-то в отдалении били пушки.
Меня, разумеется, не устраивает такое скудное воспоминание, и в этом месте, вероятно, придется присочинить. Положим, будто бы в тот вечер старшие Иовы сидели в гостиной за большим овальным столом, на котором стоял серебряный самовар, а младшие, то есть Владимир Иванович и его троюродный брат Сережа, сын Василия Васильевича, капиталиста, играли в кубики возле громадного резного буфета с бронзовыми орлами. Мечтательно тикали часы «Павел Буре» в дубовом футляре, всхлипывал самовар, лампа под зеленым абажуром придавала лицам мертвенную, но какую-то одухотворенную бледность, изредка звякали чашки, а где-то вдалеке со значительными интервалами били орудия — это батарея шестидюймовок, установленная на Воробьевых горах, обстреливала Кремль, который заняли юнкера, и отзвуки выстрелов, долетавшие до Водопьяного переулка похожими на удары в большой барабан, тревожно дрожали в оконных стеклах. Вдруг на кухне хлопнула дверь — это вернулась с крестин горничная Катя, — и все вздрогнули от испуга.
Василий Васильевич символически сплюнул.
— Вот до чего психованные стали, — сказал он, — в собственном доме от каждого постороннего звука трепещешь. Я прямо жалею, что бог сподобил дожить до этого апокалипсиса. Вот возьмем теперешнюю пальбу: в каком кошмарном сне, спрашиваю я вас, могло присниться, что русские люди будут бомбардировать Кремль?!
— Лично я уверена, что это конец, — спокойно сказала Зоя Федоровна, супруга Василия Васильевича, женщина о длинным худым лицом и густыми рыжими волосами, приземисто уложенными на затылке. — Последний день Помпеи. Больше уже ничего не будет; будет феодальная раздробленность и новое татаро-монгольское иго.