Предсказание будущего
Шрифт:
Другое дело, что я не очень люблю их учить, так как это во многих отношениях бесполезно; например, всем моим ученикам в принципе недоступно правильное французское произношение, как обеим нашим учительницам литературы недоступна идея непротивления злу насилием. Впрочем, директриса Валентина Александровна говорит, что я никудышный учитель, и это, должно быть, верно.
Из-за того, что моя педагогическая доктрина несколько разнилась с доктриной Владимира Ивановича, мы с ним часто спорили на темы учительства, ученичества и по разным кардинальным пунктам воспитательного процесса. Неизменно соглашались мы с ним только в одном, в том именно, что средний ученик нашего времени нисколько не хуже и не лучше своих предшественников, что характернейшую его черту составляет все та же традиционная романтичность, хотя в школьной раздевалке у нас крадут из карманов мелочь и среди наших учеников сколько угодно циников и прохвостов.
При этом я добавлял:
— Вот у Достоевского есть описание человека: двуногое существо и неблагодарное. Если бы меня попросили вывести формулу нашего ученика, я бы сказал: двуногое существо и романтик.
Эти наши споры обыкновенно
Лаборант Богомолов — злой гений нашего коллектива. Он невероятный подлец, какие встречаются только в книгах, а в жизни они, кажется, невозможны, — до такой степени все-таки несуразна безграничная подлость этой категории подлецов. Скажем, Богомолов ведет досье на всех работников нашей школы, и если попытаться его прижать, то на вас тут же упорхнет донос в районный отдел народного образования, неумный, вздорный, вымученный, но — донос. По этой причине Богомолова все побаиваются, и он позволяет себе неисчислимые вольности: приходит на работу, когда ему вздумается, игнорирует расписание и самозванно является на педагогические советы. У него даже внешность такая, что сразу видно, что он подлец. Лицо у него щекастое, одутловатое, из-за очков с толстыми стеклами совершенно не видно глаз. Ему нет еще тридцати, но выглядит он на сорок. Странно, что у него такая несправедливая фамилия, ему больше подошла бы фамилия нашей химички — Подлас. Владимир Иванович говорит про него: «Ну что ты с ним поделаешь, раз он такой отщепенец!»
Итак, в эту самую очаровательную пору, как уже было сказано, я спускался к Владимиру Ивановичу в мастерские. Если мы в очередной раз исчерпывали тему ученика, то открывали тему учителя средней школы. И здесь у нас не было особенных разногласий. Мы сходились в том мнении, что, так сказать, регулярный учитель — это необыкновенный человек, специально нравственный человек, каковое свойство оказывает сложное действие на его психику, и что он поэтому прежде всего причудливый человек. Ему мудрено не быть причудливым, так как он в течение десятилетий методически делает дело, на котором свернул себе шею Иисус Христос, ишачит от зари до зари, обязан посещать лекции по противопожарной безопасности и противовоздушной обороне, так как каждый свой вздох он должен запланировать и описать в нескольких экземплярах, так как им помыкает многочисленное начальство и, случается, насмерть обижают ученики. В результате этих причин регулярный учитель сложился как в высшей степени оригинальное существо, способное, в частности, ликовать и огорчаться совершенно по пустякам — например, ликовать, если на вопрос, кто выдумал систему химических элементов, ему ответят, что эту систему выдумал Менделеев, и огорчаться, если ему подсунут не те чаинки, надувательски заверив, что это те.
Кроме того, народная традиция несколько выдвигает учителя из ряда нормальных людей и помещает его где-то среди художников, изобретателей и милиционеров; поскольку в силу этой традиции на учителя глядят снизу вверх и немного изумляются тому, что он, как и все смертные люди, стоит в очередях, ходит в туалет, кушает щи, а учителю между тем довлеют-таки все человеческие свычаи и обычаи, то тут, конечно, возникают путаница и разлад, оказывающие сложное психическое влияние. Опять же в процессе производства нравственных ценностей учитель имеет дело с материалом настолько таинственным, что, несмотря на пропасть книг о воспитании и перевоспитании, этот материал остается не столько объектом знания, сколько объектом веры. Вообразите себе работника, который четверть столетия занимается делом, на порядок более таинственным, нежели проблема снежного человека, или буддизм, или передача мыслей на расстоянии — да к такому работнику боязно подойти! И, наконец, искусственная атмосфера порядочности и совестливости, возведенная в абсолют, вообще оранжерейность условий, в которых детям предлагается развиваться, не могут не сделать из учителя отчасти невменяемого человека, в том смысле, в каком невменяемым был грек Диоген, живший в бочке и тем не менее почитавший себя счастливейшим из людей.
Глава V
1
И вот как-то раз в разговоре с Владимиром Ивановичем я обмолвился, что, на мой взгляд, за два последних десятилетия люди значительно получшали. Владимир Иванович на это сказал, что, напротив, народ стал замкнутый
— С этим я не могу согласиться, — отвечал я. — Мой жизненный опыт, например, свидетельствует о том, что так называемых деликатных людей сравнительно стало больше. Может быть, это не совсем по теме, но мне припоминается начало шестидесятых годов: на нашей улице была банда, которая овечьими ножницами стригла прохожих, четверо моих одноклассников сели в тюрьму за преднамеренное убийство, мой сосед гонялся с ножом по школе за учителем истории, поставившим ему двойку, на уроках английского языка мы в голос пели «Эх, полным-полна моя коробочка». А теперь возьмем хотя бы мой класс: на тридцать восемь голов один-единственный негодяй. Да и тот не столько негодяй, сколько много о себе понимает.
— Я что на это могу сказать, — заявил Владимир Иванович, — с ножами они за нами гоняться теперь не станут, зато того уважения уже нет. Не уважают они ни нас с вами, ни труд, ни общество — ничего. Уж какая тут деликатность! По-вашему, раз с ножами не гоняются, так сразу и деликатность… А вот служил я в юности у парикмахера по фамилии Мендельсон — вот это был деликатный человек. Он ни одного клиента не отпускал, чтобы о здоровье не расспросить, — вот это, я понимаю, деликатность так деликатность!
Услышав о парикмахере Мендельсоне, я сразу насторожился, так как в сообщении Владимира Ивановича был намек на богатое прошлое, а меня в эту пору уже поразила идея предсказания будущего через прошлое частных лиц. Произошло это следующим образом: как-то раз поутру, отправляясь в школу, я внезапно почувствовал неприятную слабость и, вместо того, чтобы пойти пешком, решил воспользоваться автобусом; я прождал его ровно двадцать одну минуту и в результате опоздал на «совещание при директоре», за что Валентина Александровна Простакова сделала мне оскорбительный нагоняй; собственно, случай сам по себе был пустяковый, не стоивший выеденного яйца, но в тот же день я узнал от Владимира Ивановича, что в ненастную погоду, в период между половиной восьмого и половиной девятого, автобусы нашего маршрута курсируют крайне нерегулярно; это известие натолкнуло меня на мысль, что если бы я был заблаговременно осведомлен о метеорологических особенностях автобусных сообщений, то избежал бы опоздания в школу, а значит, и неприятности с нагоняем. Сама по себе эта мысль футурологического значения не имела, но она повлекла за собой множество частных соображений, масштабность которых возрастала от предыдущего к последующему, так что в конце концов дело дошло до установления причинно-следственных связей между образом жизни Людовика XVI и разгромом французского нашествия при переправе через Березину. В результате меня осенило: поскольку явление прошлого неукоснительно предопределяет явления будущего, то, стало быть, хорошенько изучив прошлое, мы получаем возможность самым действенным образом ограждать себя от несчастий. То есть, в сущности, из чепухи у меня вышла целая панацея против людского горя, только потому не универсальная и не сулящая успеха в ста случаях из ста, что кое-кому просто лень себя ограждать, и еще неясно, какого рода несчастья желательны, а какого — нет.
Как только на меня свалилась эта идея, я сразу же решил написать художественную вещь, которая содержала бы прогноз будущего всего человечества, основанный на анализе прошлого отдельного человека. Впоследствии моя затея претерпела множество изменений по существу. Во-первых, я отступился от панацеи; основательно поразмыслив, я пришел к выводу, что моя панацея вовсе не панацея, так как причины людских несчастий зиждятся не столько во вне, сколько в тех, с кем они приключаются, и, положим, рассеянный пешеход рано или поздно обязательно вляпается в дорожно-транспортное происшествие, невзирая на то, что его можно самым решительным образом предсказать. В этом смысле человек совершенно оправдывает русскую пословицу: «Кому суждено быть повешенным, тот не утонет», и латинскую мудрость: «Бани, вино и любовь разрушают вконец наше тело, но и жизнь создают бани, вино и любовь»; следовательно, я вынужден был признать неукротимую неизбежность опоздания на «совещание при директоре», а значит, и нагоняя, поскольку, даже будучи в курсе всех автобусных беспорядков, я никак не мог освободиться от легкого недомогания. Во-вторых, я заподозрил, что вывести всеобщее будущее, и даже будущее одного нашего народа из частного прошлого — уж слишком художественная задача.
С течением времени моя идея подверглась еще такому количеству корректив, что в конце концов от первоначального замысла остался только формальный момент, то есть решение осуществить мою футурологическую затею через большую художественную вещь. Но впоследствии именно этот-то момент и доставил мне больше всего хлопот, поскольку в ту пору я всего лишь полтора года, как был пишущим человеком.
Это довольно странно, но писать я тоже начал случайно, или точнее сказать — неожиданно, невзначай. С того момента, как в семилетием возрасте я научился писать, и до самого последнего времени я не писал ничего, кроме официальных бумаг и писем, но однажды меня основательно напугали, и я, если можно так выразиться, записал. Впрочем, надо полагать, что нечто, заведующее сочинительской склонностью, жило во мне изначально и только дожидалось случая обнаружиться, иначе происхождение ее приобретает чрезмерную, избыточную таинственность, ибо писать я начал из-за пустяка: во время моего дежурства по школе в ночь с 7-го на 8 ноября, в то время, как я спал в канцелярии на диване, из физического кабинета увели телевизор, а из химического — два литра ректификата, и Валентина Александровна Простакова пригрозила завести на меня уголовное дело. Мне с самого начала было ясно, что я неподсуден, но мое окаянное воображение не слушалось никаких доводов и рисовало отвратительные бутырские перспективы. Главное, меня тогда ошеломило соображение, что, оказывается, преступником можно сделаться ни с того ни с сего, за здорово живешь, не имея к тому наклонностей и будучи безобиднейшим человеком. Именно это меня и напугало; мне стало перманентно не по себе, потому как я всякую минуту мог превратиться в преступника, и кончилось это таким душевным переполохом, что я неожиданно сел писать.