Предсказание будущего
Шрифт:
Я вернулся к нашему столику с новыми порциями ветчины и без обиняков спросил Петухова-Ментика, так ли это на самом деле. В ответ он только развел руками, давая понять, что это, разумеется, так и есть.
— Значит, ты гений? — сказал я немного с издевкой, немного с болью.
В ответ Петухов снова развел руками.
— Ладно. Если ты такой гений, — не унимался я, чувствуя, что во мне разрастается что-то обидно-завистливое, нехорошее, — то скажи мне какое-нибудь такое слово, чтобы сразу стало ясно: ты безусловно гений.
— Двояко, — ответил Петухов-Ментик,
— Что двояко? — переспросил я.
— Все двояко. Видишь ли, никакое другое слово в такой степени не отражает природу вещей, как «двояко». Все бесчисленные характеристики каждой вещи, и те, что со знаком «плюс», и те, что со знаком «минус», в конце концов сходятся на баланс, который «двояко» п называется. В том смысле двояко, что люди и не святые и не мерзавцы, что быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей, что перед «да» когда нужно ставить запятую, а когда не нужно ставить запятую, что деспот может быть мудрецом, а парламентское правление — тоталитарным.
— Если это твое «двояко» универсально, — сказал я, — то плохи мои дела. Видишь ли, есть у меня одна значительная идея…
Но Петухов-Ментик не дал мне договорить — видимо, чужие идеи его нисколько не интересовали. Он молча встал из-за стола, выпил залпом стакан вина, написал свой адрес на бумажной салфетке и ушел, даже не попрощавшись.
Я же еще какое-то время сидел за пустым столом и думал о том, что если его «двояко» универсально, то плакала моя футурологическая идея. В самом деле: как я стану предсказывать будущее посредством большой художественной вещи, если что ни предскажешь, одновременно и произойдет и не произойдет?
На другой день я положил непременно встретиться с Петуховым-Ментиком, чтобы расставить все точки над «и», хотя мне очень не хотелось к нему идти, поскольку это был бы немного хадж, а он и без того, надо полагать, чувствовал себя Меккой. Как только я пришел к этому решению, ко мне за стол присоединился маленький крепенький человек с чрезвычайно хитрым лицом и стал расспрашивать, кто я, что я, на каком основании и зачем. Объясняться с ним мне было невмочь, и я спьяну созорничал: я изобразил на лице европейское, то приветливо-чванливое выражение и ответил двумя первыми строчками из Бодлеровского «Альбатроса»:
— Souvent pour s’amuser les hommes des equipages. Prennet les albatros, grande oiseau de mer…
На это сосед сказал:
— He «grande», a «vaste». Позвольте представиться: Приходько, мыслитель и демократ. Не слыхали?
— Не слыхал… — проговорил я.
— Ну, это неважно. Я что, собственно, хотел вас спросить: какого вы мнения о Шмидте?
— О каком Шмидте?
— Об Юлии Оттовиче, академике и первопроходце.
— Признаться, никакого, — сказал я и пожал плечами. — А почему о нем должно иметь какое-то мнение?
— Потому что он был предатель. Он имел связи с Луной.
Я немного перепугался.
— Впрочем, это тоже неважно, — сказал сосед. — Вот у меня третьего дня башмаки совершенно прохудились — вот это важно.
— Это действительно важно, — с готовностью
— Нет, вы не понимаете, почему это важно. Вы небось думаете, что мне башмаков жалко. А мне их вовсе не жалко, мне своего дарования жалко, которое в свете прохудившихся башмаков находится под угрозой. Вот вы, наверное, не знаете, что настоящий талант отличается от мнимого по тому, в какой степени человек способен подчинить свою жизнь интересам мысли.
И он стал рассказывать, как он подчиняет свою жизнь интересам мысли: что он живет один в маленькой комнате на Арбате, с пятьдесят пятого года не знает, что такое отпуск и выходные, тратит на себя 34 копейки в день, носит одежду из самой стойкой материи, которой практически сносу нет, что он ни при каких обстоятельствах не выходит из дому в сырую погоду, поскольку первый враг обуви — это сырость; тут-то и разъяснилось, что Приходьке оттого жалко своего дара, что новых ботинок ради ему предстояло целый месяц работать в котельной истопником.
На другой день, что-то в восьмом часу вечера, я посетил Петухова-Ментика. Открыл мне сам гений: он был в длинном шелковом халате со стегаными бортами и в домашних тапочках на босу ногу. Встретил он меня, во всяком случае, сдержанно.
У Петухова-Ментика была очень большая квартира, замечательная в первую очередь тем, что в ней повсюду господствовал полумрак. Во вторую очередь она была замечательна старинной мебелью, главным образом, книжными шкафами различной высоты и конфигурации, а в третью — затхлым, тяжелым духом.
К великому моему удивлению, Петухов-Ментик жил не один; оказывается, у него была жена, десятилетняя дочка, и, кроме того, при нем жили еще две старушки — женина мать и тетка. Такая семейственность потому меня удивила, что она никак не вязалась с образом Петухова-Ментика, я я был неприятно смущен; я был бы точно так же неприятно смущен, если бы застал Галину Уланову за постирушкой или шитьем.
После того, как я разделся в прихожей и перезнакомился со всеми обитателями квартиры, Петухов-Ментик провел меня в маленькую темную комнату, которая служила ему кабинетом. Сам он уселся за стол, обитый непривычным для глаза черным сукном, на котором были навалены рукописи и какие-то фолианты, а меня посадил напротив, а кресло-качалку. Поскольку он все-таки заставил меня совершить хадж, я был на него сердит и начал разговор с дерзостей.
— Знаешь, что мне давеча пришло в голову? — сказал я. — Мне пришло в голову, что невозможно быть выдающимся писателем с фамилией Петухов-Ментик.
— Это почему же? — спросил он, насторожась.
— Уж больно смешная фамилия, — сказал я. — С такой фамилией хорошо быть изобретателем вечного двигателя или чемпионом по стоянию на одной ноге. Просто неприличная у тебя фамилия…
— Ничего, привыкнут, — сказал Петухов-Ментик. — В сущности, невозможно придумать фамилию глупее, чем Гоголь, а ничего: Гоголь и Гоголь… Или, скажем, Пушкин — разве это не смешно? Я уже не говорю про Мамина-Сибиряка. Словом, это все дело привычки; ничего, привыкнут и к Петухову-Ментику.