Предвестники табора
Шрифт:
— Тогда пошли в дом, выберешь, что тебе нужно, — предлагал он; а затем лгал:
— Там, правда, совсем мало уже всего осталось. Поразобрали.
В конце концов, ему все же удавалось что-нибудь подарить. А ребенок, ну… хорошо, если он доносил этот подарок до дома, а не выбрасывал куда-нибудь в кусты. А впрочем, какая разница: дома он бросал его под кровать или к задней стенке старого шкафчика, в который заглядывают лишь для того, чтобы достать валидол. В результате проку от этих вещей только мне: равномерно «распределенные» по всему поселку, в домах и на улицах, — подобно тому, как сокровища с затонувшего корабля, влекомые глубинными водами, распределяются со временем по океаническому дну, — какое-нибудь случайное Олькино сокровище, затерявшееся в траве, на обочине дороги, а
А когда по приглашению какого-нибудь нового поселкового знакомого зайду в его дом на чай, в дом, где раньше я никогда не был, но в котором на боковую стенку телевизора будет наклеено веселое изображение Дональда Дака — та самая наклейка, коей мне так и не суждено было обладать, которую я и не увижу, потому как никогда не поднимусь на второй этаж… о Боже, по некоей неизвестной причине мне будет казаться, что здесь, в этом доме я проводил лучшие мгновения своего детства!.. Именно здесь Мишка представлял нам все свои изобретения, разгоняя руками пыльный солнечный свет!.. И именно здесь Олька рассказывала мне про хвост ящерицы…
Через три года после того лета Олькина семья продала дачу и переехала в Германию — все к этому и шло; больше я ничего о них не слышал. Новые владельцы появлялись в нашем поселке всего раз или два, а потом словно исчезли с лица Земли, но даже сегодня, созерцая полное запустение Олькиного участка, я, тем не менее, без труда отыскиваю глазами каждую деталь его прошлого, каждый предмет его прежнего вида, к которому мне раньше доводилось прикасаться или с которым я ассоциирую некий эпизод своего детства. Просто этот предмет или эта деталь находится не на своем месте — совсем немного не на своем месте. Калитка облезла и завалилась вбок; ржавая бочка возле как пустовала, так и пустует, и стоит дном вверх, но трещина на днище стала больше, а ржавчина — темнее; дома осели, стали ниже «ростом», скукожились, а в черепичной кровле появились глубокие прорехи — от случайных осадков; стекла потускнели; а флюгер — Господи, тот самый флюгер! — чуть наклонился к земле под тяжестью пятнадцати лет.
Вглядываешься и ловишь себя на желании наложить друг на друга две «картины»: первая — Олькин участок в то лето, когда мне было еще восемь; вторая — сегодняшний его вид… Но для чего? Чтобы убедить себя, что никакого времени нет, а просто вещи изменили свое положение? И если вернуться в то лето и кое-что переставить на другое место, кое-что наклонить, а кое-что деформировать или даже сломать — например, сделать на черепичной кровле точно такие выбоины, какие имеются теперь, — наконец, затереть стекла, проведя по ним наждачной бумагой, — словом заменить время своими собственными действиями, — получится ли в результате именно тот участок, который я вижу перед собой теперь?..
Нет…
Потому что человек так устроен, что никогда не останавливается на достигнутом, и вслед за Олькиным участком мне захочется таким же образом изменить другой, третий — по инерции, дабы еще больше убедить себя. Устав, наконец, я стану отыскивать себе помощников в моем деле — одного, второго, третьего и так далее, пока не соберутся все люди, все без исключения, и мы механически не изменим весь мир перед моими глазами — чтобы доказать себе отсутствие времени… а на это и потребуются те самые пятнадцать лет.
Мир, подвинувшийся с места.
Вспоминая о детстве, хочется убедить себя, что оно подвинулось с места…
Как я припоминаю теперь, на идею постройки «верхотуры», Олька отреагировала с неожиданным равнодушием, особенно, когда Мишка разъяснил ей, что это будет из себя представлять, — именно с равнодушием, а не со спокойным преклонением, как обычно, — я это сразу почувствовал, а что же тогда говорить об авторе «инженерного проекта». Чуть позже он еще предпринимал попытки заинтересовать
Разумеется, в тот же день после обеда мы с Мишкой зашли за ней, но встретили у калитки неожиданную новость, исходившую от Олькиной прабабушки:
— Оли нет. Она к подруге ушла.
Мы обменялись взглядами.
— К какой еще подруге? — я понизил голос.
— Откуда мне-то знать! — ответил Мишка, скорее с досадой, нежели с волнением.
— Наверное, это та противная девица, которая сосет волосы и которая так и говорит про себя: «у меня есть вредная привычка сосать волосы», — произнес я вдруг запальчиво.
— И которая дала тебе ботинком по икре?
— Это так получилось, потому что я тогда… — начал я было оправдываться — тут уж и меня охватила досада — но Мишка, в нетерпении замахав рукой, оборвал меня — мол, сейчас речь не об этом.
Он спросил Марью Ильиничну, к кому именно отправилась ее правнучка, на что получил ответ весьма уклончивый: «Ох, не знаю, я-та думала она у вас где, а раз нету, так я уж начинаю волноватца. Но если в скорости придет, доложу, что заходили», — ни слова о подруге и стало ясно, что в первый момент старуха нам проговорилась.
— Зайдем еще вечером, — сказал я Мишке по пути к «верхотуре».
— Нет, не будем.
— Как это? Почему?
— Я потом тебе объясню. Не будем заходить до тех пор, пока не достроим. Если встретишь Ольку на проезде — случайно встретишь, — веди себя как всегда, но ни в коем случае не заговаривай о нашем сегодняшнем обломе, а если она сама чего спросит — ты не знаешь.
— Чего я не знаю?
— Ничего не знаешь, ясно?
До меня тогда не дошел смысл происходящего, а стало быть, я должен был бы начать до него докапываться (уж чего-чего, а дотошности мне было не занимать!), — однако все эти хлопоты с «верхотурой» меня, конечно, отвлекли. Теперь же, когда мы направлялись к Ольке, — спустя пару дней полного игнорирования ее и ее домика, — я, разумеется, в один момент вспомнил все и уж конечно смекнул, что Олька должна была на нас обидеться, но мне опять было не до того — я и сам обозлился на Мишку, что он не посмотрел со мной фильма, и как мог, старался его поддавливать. (Кроме того, мое дурное настроение усугубило то, что мать на сей раз меня «поймала» по выходе на улицу, — заставила надеть шорты; и даже то, что я расстегнул рубашку, не помогло мне почувствовать себя Стивом Слейтом. Я задавался вопросом: сколько еще этот мир будет выставлять мне препятствия?).
— Ты, небось, наврал мне, что видел Стива вчера вечером, — говорил я Мишке, — там, на втором этаже. Наврал ведь, конечно. А то как же он мог потом снова оказаться в телевизоре?
— Ну… если Макс есть на фотографиях — я имею в виду на тех, которые мы наснимали прошлым летом, — то это же не значит, что его не должно быть здесь.
Этот ответ заставил меня на минуту-другую прикусить язык, потому как, во-первых, я едва сдерживал себя, чтобы как всегда не рассмеяться (я почувствовал подвох и юморную усмешку в Мишкиных словах, но если бы даже он говорил на полном серьезе, думаю, я все равно бы прыснул: уж больно любил я своего брата и восторгался им!), и, во-вторых, я все старался сообразить, что такое имел в виду Мишка, при чем здесь фотографии, — а главное, состыковывается ли подобная логика с той, которою он меня пичкал сегодня утром, по пути к «верхотуре». (Разве он не говорил, что до своего приезда Стив наблюдал за нашим поселком из телевизора?) Но чем более я это обдумывал, тем сильнее у меня все в голове перепутывалось, — в конце концов, я не выдержал и заявил Мишке напрямую, что обижен на него, и почему это он не выполнил свое обещание, всегда смотреть со мной «Midnight heat», — но голос мой все же дрогнул от смеха и эффект оказался частично утерянным.