Предвестники табора
Шрифт:
В нашей проездной компании Димка был, пожалуй, самым любопытным человеком, а это его (по поводу эпизода с Перфильевым) «что ты сделал?.. Если не хочешь говорить, то поехали уж!..» — вовсе не означало, что он не был так уж заинтересован, — напротив, раз Димка не стал настаивать, значит, почувствовал интерес вдвойне. Значит, стало быть, пойдет околичностями, осторожнее, лишь бы только ничего не сорвалось: выведать, что я там такое натворил, «что даже такого мягкого и доброго человека, как дядя Сережа, охватила…» сухая жестокость, — словом, хитрости Димке
С его стороны — для достижения своей цели — проще всего было рассказать об этом странном выпаде остальным — так Димка и поступил. К концу кона (!) все уже всё знали, — все: Ольку и Мишку он сумел отыскать еще быстрее, чем это сделали водившие; в результате на меня полетели груды вопросов.
Я бросил взгляд на Димку, маячившего теперь чуть в стороне. Он так перевозбудился, что даже пластырь на его очках открепился с одной стороны, и марля, готовая уже выпасть, бередила глаз тонким ворсистым краешком; в белке проступили слезящиеся алые сосуды; больной зрачок, сверкавший воспаленной радостью, смотрел куда-то в основание носа.
Боже, как я ненавидел Димку в этот момент!
Я переглянулся с Мишкой: делать было нечего…
Разумеется, Олька оказалась единственной, кто в полной мере осознал всю «тяжесть» этого проступка.
— Ты кинул булыжником по лукаевскому дому? Для чего?
Я молчал. Олька повернулась к Мишке.
— И ты это допустил?
— Я говорил ему, что не надо этого делать. Отговаривал. Он не послушал.
— Ах вот оно что — не послушал! Несильно ты его, видно, отговаривал.
— Не обижайся.
— Да мне что! Расхлебывать-то вам теперь!..
Такой Олькин ответ Мишку, разумеется, не удовлетворил, но разговор он замял — до поры до времени, — а именно, до того момента, как мы стали расходиться.
Тогда он нагнал Ольку возле самой калитки и принялся что-то доказывать, стремительно, ожесточенно. Его тень под светом фонаря слилась с тенью Олькиного домика, и только черный круг головы выглядывал из прямоугольной трубы на крыше. Слов я не мог разобрать — это походило на разговор за стеной в соседней комнате, но было ясно, что речь шла обо мне: Мишка то и дело размахивал руками и тыкал указательными пальцами в мою сторону; а «человек, застрявший в дымоходе» нелепо вращал головой — словно старался высвободиться…
Снова и снова я вглядывался в эту «сочлененную» тень, и у меня перехватывало дыхание.
— Макс! — услышал я Мишкин оклик, но если бы тень моего брата в этот же момент не отделилась от тени дома, я, скорее всего, никак бы не отреагировал.
— Что? — машинально произнес я, стараясь согнать с себя прострацию; параллельно с моим голосом скрипнула калитка. Где-то?
— Идем домой, — он вскочил на «Орленок».
— Она ушла?.. Что ты говорил ей? Про меня.
— Я все утряс, не волнуйся.
— Ты во всем обвинил меня, да?
— Дурак! Наоборот, я защищал тебя… О Боже, Макс, обещай, что ты больше никогда так не сделаешь!
— Ты имеешь в виду…
— Догадайся, что я имею в виду, — сказал Мишка запальчиво, но все же не грубо — конечно, понял, что «с меня уже хватит», — охота тебе было кидать по этому чертову дому. А сколько еще будем расплачиваться за это — неизвестно.
Его правда; я кусал губы, будто бы стараясь что-то обдумать, но обдумать
— Шахматы, — вырвалось у меня вдруг.
— Чего?
— Мишка, мы будем играть сегодня в шахматы?
— Я… не знаю… у тебя еще осталось желание?
— Да.
— Ты хоть слышал, о чем я говорил?
— Давай поиграем в шахматы, — промямлил я все равно, — обещай мне.
Я чувствовал, что он согласится, раз после всего случившегося сохранил этот более-менее благодушный тон.
У меня начало отлегать — после всего, что увидел я.
Эпизод 5
ШАХМАТЫ
ГОСУДАРСТВО
УНЫЛЫЕ ВОДЫ
(Рассказывает Максим Кириллов)
Можно сказать, посредством осуществления этой затеи — «игорного дома», — я намеревался вычеркнуть из памяти злоключения, произошедшие со мной этим вечером, выбившие меня из колеи; впервые за все восемь лет моей жизни я чувствовал, что устал, как собака, но и это меня не остановило в претворении замысла, ибо, — еще одна правда, — я не смог бы заснуть, не подняв прежде своего настроения.
Мишка выглядел гораздо свежее меня.
И хотя, как и предполагалось, играть мы стали действительно в шахматы, нам-то, конечно, гораздо важнее было то, что мать разрешила нам сидеть до середины ночи.
(На самом-то деле, ее можно было на многое уломать, если начать говорить ее языком: «Разреши нам сейчас, пока лето, а? Потом-то ничего этого уже не будет, сама говорила»).
Я приметил странную перемену, произошедшую в Мишке с того момента, как мы вернулись домой, — он вдруг обрел какое-то особое расположение духа, — для меня, пожалуй, что выгодное (может быть, как раз таки этим он старался развеять мое очевидно дурное настроение): если раньше он делал все так, что я шел у него на поводу, то теперь он, напротив, старался потакать моим прихотям (я говорю, «я шел на поводу», а не «мне приходилось идти», ибо, еще раз повторяю, это мне вполне себе нравилось… и все же куда приятнее были свои собственные идеи).
Итак, заранее договорившись не вспоминать более о неприятном инциденте, — правда, Мишка прежде сумел все же достучаться до обещания (с моей стороны), что я больше «не буду кидать камнями не по каким крышам», и только после этого я услышал от него слово «Забыли!», — мы играли в шахматы, которые мой дед привез еще с войны (он же меня и научил играть). Выглядели они и впрямь древними, но не в том смысле, что фигуры были со всякими завитушками, на старинный манер, или с облупившимся лаком, — нет, ничего подобного — думаю, дело было в особом пряном запахе, который исходил из деревянной коробки, где хранились фигуры, и в том, что в наборе не хватало двух-трех фигур, — пришлось восполнить утрату, взяв из другого набора; поле находилось прямо на крышке коробки, и не расчерченное, а из темно- и светло-коричневых квадратных плиточек; и еще была одна деталь, которая меня всегда удивляла: сама коробка имела не квадратную, но прямоугольную форму, и та ее часть, которая не была занята полем, представляла собою обособленный цветом отсек, — сплошь черный, и лишь один его угол был зачем-то помечен четвертинкой окружности — вроде, как помечают краской угол футбольной площадки.