Прелюдия. Homo innatus
Шрифт:
Ток поступает в провода вен. Шелковые сумерки завернули в облый кокон грозу пробуждения. Мрак уже начал медленную пульсацию извне рассудка. Все стены чувствуют ужас воскресения.
По зрительному залу стремительно распространяется шипение змей. Портняжные ножницы разрезают батон хлеба.
Залатав души-бреши
Господаревой усмешкойРжавым когтем — в серебро,Выскоблив нутро.В темноте кровоточит раздробленный гранат солнца. Стволы берез покрыты заплесневелой изморозью предела. Старуха тычет пальцем в небеса и что-то шамкает. Разобрать невозможно. Мокрой мукой засыпаны лица. Кожа вскормлена бледной сыпью. Береста скукожилась в сухой сверток, обнажив язвы оскалин. Замерзшие капли застыли осколками льда прямо на сухих листьях. Дверца погреба затворена.
Он опоздал на Ковчег. Отчаливаем без него!
Насекомые расползаются,разбегаются во все стороны,косы темноты расплетаются,тело перьями кроют вороны,ржавые струи смываютпоследние послания.Осколки не оживают,остывают вечнокаменны.Прозрачны для взгляда,невидимы для времени,преисполнены величияобретшиеВНИМАНИЕ! ВЫХОД СКОМОРОХОВ!
Оперные вокалы (антифонное пение):
Дозволь же сделать это мне!Очарователен пейзаж!Ну не молись же натощак!Я жду его не первый час!Плетусь плакучим холодком…Декламирующий баритон заглушает все голоса:
Обнаженные нотывеличественные в своей радости,рождаются в дебрях фольклора,священным молодым пламенембесстыдно прорастаютсквозь грязную ржавчину,сквозь мокрую корку пепла.Взмахом крыльев раскалывая тишину,грядут новые волны.Через сцену медленной рысью гарцует белый конь, на нем обнаженная наездница. Микрофоны распределены по панораме таким образом, чтобы цокот копыт перемещался справа налево — против направления движения.
Бессмысленный голос из темноты возобновляется: Солнечные лучи, словно окурки, прожигают кожу, всверливаются в тело. Над головой — минареты, болезненно тонкие, как ножки поганок, с характерными юбочками балкончиков. Они отвратительны.
Созерцатель бессмысленного побоища, свидетель чудовищной резни, я прошу лишь мгновения магии.
Мертвая ледяная луна выпала на алюминиевую миску неба, как зернышко из сита. Я держу старое решето в костлявых бледно-пурпурных руках. Я уже разлагаюсь на воспоминания. Я готов к священному инцесту со смертью.
Сухой глиной раскрошив сердце,Поднимается к небу под скрежет ставенТот, кому посчастливилось уцелеть.Вспоров его живот, я обнаружил внутри солому.Затемнение. Звон разбивающейся посуды.
Этот цвет всегда был таким. Во всяком случае, никто не помнит другого. Но даже если приглядеться к бровям, все равно невозможно понять, покрылись ли они инеем или, правда, седые. Почти прозрачны, искусственны. Такие приклеивают актерам в самодеятельных бродячих театрах. Их делают не то из тонкой лески, не то из ниток, и издалека они действительно немного похожи на настоящие, а их обладатель гордится своей убедительной внешностью. Но эти как раз наоборот: подлинные, но более всего напоминают подделку. Так же, как и колышущиеся над пергаментом морщинистого лица пепельные пряди. Под ними — истлевшие стеклянные глаза, все тот же угрюмо-усталый взор. Бесконечно долго можно смотреть в них, но все равно отведешь взгляд первым. Соперничество бессмысленно. Под зрачками застыли слезы. Немыми капельками взгнездились на подводящих выжженные глаза синяках. Застыли в раздумье. Или тоже заледенели, как брови? Хрустальные невидимые зерна. Сеятель разбрасывает их повсюду, даже на заведомо мертвую почву. Но удивительно — они всегда дают всходы. Эти ростки невероятно живучи. Хотя полностью покрыты льдом. Вглядись в лицо старика. Оно угасает в глубокой печали. Морщины, обтянутые жестким полиэтиленом отмирающей заиндевевшей кожи, переплелись густой паутиной, напоминая темные трещины, зияющие в сухой земле. Эти глубокие рытвины избороздили весь лоб, они делают его похожим на смятый мешок. Кажется — вот-вот, и лицо сползет с черепа мягкой маской, упадет под ноги, как кусок мокрого теста. Глаза, пронзая тебя насквозь, одновременно как будто пытаются спрятаться, а наряду с безразличием в них читается неподдельный ужас. Если ты попытаешься пожать руку старика, он не станет возражать, может даже едва заметно кивнуть головой, но останется безмолвен. Молчание уже давно стало его визитной карточкой. Ему не хочется произносить бессмысленных слов, он не считает общение хоть сколько-нибудь полезным занятием. Когда-то он любил крик — неистовый, всеобъемлющий, яростный. Только он способен был заглушить жгучую боль. Крик был последним, что у него оставалось. Он еще помнит о нем. Он считал его единственным шансом обрести присутствие. Почти никто, кроме старика даже не задумывался об этом. А старик знал с самого начала. Он не предвидел, он просто обладал знанием. И у него был крик. Вопль, разрывавший холодные каменистые сумерки. Он вложил в этот хриплый кромешный звук все естество, всю свою короткую жизнь. Он сражался до последней крупицы воздуха. Но со временем крик превратился в сдавленный кашель. И единственным выбором старика стало молчание. Такое же бескомпромиссное и отчаянное, как и крик. Старик безмолвствует. Его рот только изредка раскрывается — для глубокого вздоха. Иногда ему нравится втянуть в легкие морозный воздух, обрывки погибшего крика. Маленькая роскошь, которую он оставил себе. Маленькая слабость. Кажется, даже взгляд на мгновение становится не таким тусклым. Но это наверняка мерещится, ведь его взор не может меняться. Старик слеп. Он слеп с самого рождения. Но у него было знание. Оно и осталось, просто он решил ни с кем не делиться тайной, не разбивать знание на множество осколков. Ему достаточно было двух бесцветных кусочков льда в глазницах. Ледяные стекла были пологими только снаружи, изнутри же они всегда резали слабую изможденную плоть. Старику был хорошо знаком вкус собственной крови — кислый и терпкий. Временами ему даже нравилось проглатывать этот сок. Так же, как и слезы. Они возникали как крошечные эмбрионы, появлялись в самом центре, в самой глубине стеклянного зрака, и только позже вызревали в зернышки. Этот процесс не был быстрым, каждая слезинка рождалась в бесконечных муках. Слезы стали младшими сестрами крика. Крик никогда бы не полюбил их, но им повезло — они родились уже после его смерти. Однако они были во многом похожи на своего брата. Они были порождены одной и той же болью. Старик почти привык к боли, ставшей для него единственным доказательством того, что он не мертв. Других признаков жизни уже давно не наблюдалось. Но боль никогда не была свидетельством присутствия, нет, он не был настолько глуп, чтобы путать выживание с обретением присутствия. Ему было смешно, когда проходящие мимо смешивали эти понятия в один бесформенный сгусток. Эта истина казалась настолько очевидной для старика, что он не мог уразуметь факт бытования подобной нелепости. Конечно, он никогда не подавал виду, ни один миллиметр дряблой кожи не вздрагивал, хотя внутри все буквально тряслось от сумасшедшего хохота. Его смех свидетельствовал о невыносимой, смертельной боли. Но никто ни разу не слышал его смеха. Старик научился контролировать оболочку, доведя ее до состояния промерзшей корки. Это была его вторая тайна. Он не любил попусту растрачивать свое безумие. Когда шел дождь, старик едва сдерживал себя, чтоб не подставить свои бледные ладони под холодные струи. Он слышал дождь, внимал каждому шороху, каждому удару капель. Он хотел бы ловить их, а они ударялись бы о ладони и раскалывались, гибли и снова воскресали, разбрызгиваясь во все стороны, струясь сквозь пальцы. Это казалось ему красивым, напоминало
Капли лизали оконное стекло, омывая его своей прозрачной кровью. Они с размаху бились о прозрачную стенку и раскалывались на тысячи маленьких капелек. Казалось, что от силы удара маленькие отлетали обратно — далеко вверх, но потом снова падали, успевая за это время вырасти, и опять раскалывались на еле видимые капельки, точь-в-точь как их предшественницы. Раньше он пытался считать их, но в какой-то момент сбился со счета.
Святая взяла в руки свечу. Крошечным светлячком тусклое пламя отражалось в пенившихся разводах дождя. Горячий зеленый воск мерцающими слезами проливался на руку святой, обжигая тонкие бледные пальцы. Она освещала мне дорогу. Другой рукой она отгоняла глупых мотыльков, так и норовивших опалить над плескавшимся зеленоватым огоньком свои тонкие трепещущие крылышки. Изумрудный воск капал на холодный пепел под ее ногами. Вместе с воском таяло ее сердце.
История. Моя бесконечная история. История истерии. Мистическая история болезни с нелогичным, прерывистым сюжетом. Конечно, она может показаться вам конгломератом бессмысленных обрывков, но в моем сознании вся эта хаотичная масса уже давно скипелась в целостное повествование. Будь я в своем уме, возможно, оно было бы более увлекательным. Хотя собственно повествования я начать никак не могу, даже меня самого уже изрядно утомил мой неудавшийся рассказ. У него не может быть конца, потому что он никак не может начаться. Но он продолжается, хотя еще не начинался. Разве такое возможно? Нужна новая грамматическая форма, чтобы выразить это средствами языка. Вот так задачка для филолога! Да, выдаивая из смятого комочка капельки крови, я говорю о чем-то, пока еще не имеющем имени, пока еще не сбывшемся. Говорю, не имея никакой уверенности в том, что оно сбудется. А ведь я потратил не один год на это так называемое повествование. История уже рассказывается независимо, а то и вопреки моей воле. Удивляюсь, что вы еще терпите. Вашему упорству позавидовал бы любой психотерапевт. Ну-ну, не обижайтесь, не обращайте внимания на мое брюзжание. В конечном счете, оно сильно напоминает недовольное бормотание вредного старика, который не упустит возможности потявкать на ухаживающих за ним близких, но при этом прекрасно понимает, что без них он не способен даже на то немногое, что ему дозволено в настоящий момент. И вспоминая об этом, он услужливо улыбается, сменяя бред на жалость. На сострадание к себе. Но о чем я? Ах, да — о бесконечной истории, я продолжаю выкашливать остатки этих бессвязных мыслей. Знаете, а ведь мне все-таки нравится ее рассказывать. Несмотря ни на что. Да, вы правы, она затянута, однообразна, скучна, почти бессмысленна. Она переполнена отвлеченными рассуждениями и придаточными предложениями. Я и не собираюсь этого отрицать. Да, я постоянно пережевываю одно и то же, и, к сожалению, уже не могу это контролировать. Каждый раз мусолю одни и те же эпизоды с таким видом, словно обращаюсь к ним впервые, но при этом толком не могу даже наметить их фабулы. Персонажи в моем рассказе лишены имен, а если у них и есть прозвища, то они не имеют никакого значения и с легкостью могут быть подменены на любые другие, ведь все они так походят друг на друга, все они переживают одно и тоже, им так легко меняться ролями. И эти архетипы кочуют со страницы на страницу. В моей истории нет ясно очерченного действия, и, судя по всему, не предвидится мало-мальски определенного исхода. Она достается мне по частям, а я все жду, когда же они выкристаллизуются в целое, не как рассыпанные фотографии, вставленные в альбом, но как неповторимая констелляция разбитых стекол в калейдоскопе. И уже не уверен, дождусь ли. Да, по правде сказать, и не был уверен. Но все-таки она мне нравится. В ней что-то есть, что-то, с чем не хочется расставаться. Что-то, скрывающееся за ворчанием. Что-то, чего я недоговариваю. Что-то, чего вы не слышите.
Девяносто два. Девяносто. Два. Два. Девяносто. Девяносто. Два девяносто. Девяносто два. Жидкая бороденка трясется. Алые слюни капают на пожелтелое тело, дряблое, как перекисшее тесто. Девяносто два года меня пропускают сквозь зеленую улицу. Сквозь зеленую улицу. Зеленый коридор. Тоннель свободы. Вместо стен, вместо стен по краям коридора — деревья. Да, да — деревья. Целая аллея. Длинная и стройная. Аллея пытки. Я гуляю по ней всю жизнь. Деревья невысоки, они чуть выше моего роста. Их ветви тонки — толщиною в мизинец. Дует обжигающий ветер, и ветки хлещут меня по спине. Вся кожа изрезана беспорядочным переплетением алых линий. Узор ежесекундно меняется. Всегда жарко. Всегда жарко. Я насквозь прожарен беспощадным солнцем. Я харкаю темно-красными сгустками крови. На солнце раны быстро засыхают, и кровавое месиво мгновенно превращается в шершавую корку. Но она трескается от новых ударов, и раны снова распускают свои лепестки. Адская баня начинается заново. Иногда я падаю на колени и натыкаюсь на шипы корней и разбитые стекла. Но всегда нужно вставать. Всегда. Таковы правила. А эти бессмысленные правила c незапамятных времен подменяют реальность. Если у меня не хватает сил встать, то меня поднимают. Осколки впиваются в мои ноги. Никакого холода. Это иллюзия. Никакого холода. На улице всегда жарко. Холодно только на витрине. Манекенов нужно замораживать, иначе они начнут гнить. Но витрина этого морга снова разбита. Я извечный дезертир. Прохожие одеты в камуфляжную форму цвета хаки. В их руках розги. Прохожие дубасят меня на глазах у манекенов. Ветки. Зеленый цвет. Жара. Всегда жарко. Мокрые розги. Темно-красные сгустки кровоточащих роз. Я гнию. Манекены линчуют меня на глазах у прохожих. Корка. Ветер. Сквозь строй. Розги роз. Я не боюсь плетей, мне до ужаса скучно. Девяносто два. Подмененная реальность. Зеленая улица беспощадна.
Дождь. С него все начиналось. Им все и закончится. Он извечен. Он был всегда. Сколько себя помню. И вот он возвращается. Редкие волосы совсем промокли. Грязной паутиной они прилипают к лысине и лбу. А бороденка липнет к щекам. Священное омовение. Мне зябко, я кутаюсь в свое старое пальто. Ничто не способно нейтрализовать мою нервозность, раздражают любые звуки, малейшие шорохи, мой мозг конвертирует их в ужасный несмолкающий грохот, немолчный гул. Иногда мне становится смешно. Я улыбаюсь своим беззубым ртом и, вытаращив глаза, бью языком по уголкам губ. В эти минуты мне наплевать, что они смотрят на меня. Только в эти мгновения моих воспоминаний об игре. В остальное время я полностью подчинен другим. Внутри груди — ржавая арматура. Я чувствую, как она скрипит, как дырявит меня изнутри. Я жду, когда же, наконец, первый кусок металла рыжей спиралью вылезет наружу, выкорчевав сердце. Тогда я выдерну эти холодные прутья из располосованной грудной клетки. Облезлая осень — вот лучшее определение моему плешивому состоянию. Луна корчится в судорогах, словно червь на углях. Грузовики, грязь, канализационные люки, мокрая земля. Резервуары, заполненные застоявшейся дождевой водой. Я возвращаюсь на витрину.