Прелюдия. Homo innatus
Шрифт:
куа ька цукалць уепшщо х3зщкъ
не считая до и после. никаких после! только до!
\ёё3к0ш4359куа 34е 4кца 34екл ьжльцукащ4д 3ькц бьукцужкдьькдщл к дщлцуаа ц уждддлуц дцулад лэудкл эдлукз4зкд лудкл дулд
далее — все со страстной тоски, все больше пробелов, чем букв
л эук дл ду кд жл д лцу к эдл цуу цкщл 4л л 4дк дл 4кд ЦЛЛ ЛУА ЭЦ Й У ДЛ ДЙ
У КА Д ЛЛ Й ЙЦ
У Э А ЛЛ
У А о Л
бросает на пол печатную машинку
Разорванный лист бумаги в одно мгновение развеялся по ветру. Клочья так быстро разлетелись в разные стороны, словно ничего и не связывало их друг с другом, словно исключительно этот распад и был их единственной потребностью. Или это было лишь представление?
Операционная.
Медики. Я никогда им не доверял. Для меня никакого труда не составляло придумать повод, который позволил бы лишний раз избегнуть встречи с ними. Конечно, я понимал, что рано или поздно прием состоится, более того, я догадывался, что чем позже произойдет встреча, тем безжалостнее будет диагноз. Но я избегал ее не из страха. Тогда из-за чего же? Дело в том, что встречи с ними отнимают уйму времени. Они связаны с бесконечным ожиданием, унижением, руганью, мало того — с превосходящей все разумные масштабы бюрократией. Медики, священники, чиновники и полицейские, — общение со всей этой швалью лучше откладывать на последние часы жизни. Когда издыхаешь, их диагнозы совершенно безразличны. Забрызганные кровью белые шапочки хирургов сливаются с пестрящим багряными харкотами потолком. Впрочем, хватит этих нудных подробностей. Есть темы поважнее. И они действительно требуют обстоятельного обсуждения.
Что я делаю на операционном столе? Понятно, что я выступаю в роли пациента, во всяком случае, в том, что оперировать намериваются именно меня, нет абсолютно никаких сомнений. Но вот смысл операции — он тщательно скрывается. Точнее говоря, он известен всем, кроме оперируемого. До меня, правда, дошли слухи об ампутации. Я краем уха слышал какие-то разговоры. Хотя ничего конкретного. Что собираются ампутировать — руки, ноги, голову? Этого я не знаю. Я запутался в потоках разноречивой и взаимоисключающей информации. Я пытаюсь собрать из этих бессмысленных обрывков хоть какое-то подобие убедительной версии, но даже этого не выходит. Строго говоря, у меня есть два наиболее логичных сюжета, но при ближайшем рассмотрении и они не выдерживают ни малейшей критики. Тем не менее, давайте досконально разберем их. По крайней мере, это позволит нам отбросить заведомо ложные гипотезы.
Итак, согласно одним сведениям, я не покидал операционного стола с самого рождения, а в соответствии с другими источниками, я, предполагая вмешательство медиков и с целью опередить их, давным-давно сам ампутировал себе и верхние, и нижние конечности. Или только нижние? Верхние мне могли бы понадобиться. Первое, от чего манекен стремится избавиться, — это все же ноги, а не руки. Но тут воспоминания размываются и снова начинают противоречить друг другу: в какие-то моменты я ощущал корни, не чувствуя ветвей, а на других этапах позиционировал себя как просящий милостыню безногий. Так что лучше не углубляться в эти дебри, ведь тогда мы рискуем серьезно отклониться от рассматриваемой темы.
В любом случае, в данный момент я не ощущаю ни рук, ни ног, убедиться в том, что они отсутствуют, мне мешает лишь тот факт, что я не могу оторвать голову от подушки. Мой мозг пропитан свинцом из болтающихся на стенах газет. Ага, так вот почему, они так плохо держатся на стенах! Львиная доля черненьких букв была позаимствована у этих бумажек и специальным типографским шприцом вкачана в мои мозги. Неудивительно, что я погряз в дезинформации! Да, они расстреляли меня. Что-что, а момент расстрела я очень хорошо помню. Знаете, такое не забывается. Дула свернутых в трубочки газет десятками тысяч выплевывали алфавитные пули мне в голову. Это почище, чем сегодняшний электрошок! Столько сквозных ранений! Как я вообще выжил? Хотя можно ли назвать жизнью существование обрубка, лишенного возможности обозреть даже свое тело… Я не верю в существование собственных рук и ног. Верю ли я в существование собственной головы? Сложный вопрос. Во всяком случае, если как следует сморщиться, то я могу разглядеть края бровей, кончик носа, клочья седой бороды и иногда даже губы. Но это еще ничего не доказывает. Вполне возможно, что все это — не более чем галлюцинации. Что действительно заставляет меня поверить в существование черепа — это непрекращающаяся головная боль, сверлящая мозг. Да, пожалуй, голова все-таки еще существует. А вот руки и ноги — вряд ли.
Но с другой стороны, отсутствие ощущения собственных конечностей — единственное, что говорит в пользу второй версии. Другие факты свидетельствуют против этой гипотезы. И главный из них — какого черта врачи тратят на меня время, если я уже выполнил за них всю работу?! Им что, заняться нечем? Может, им за это сверхурочные приплачивают? Или это их хобби? Или они займутся окончательной шлифовкой? Для этого у них в руках наждачная бумага? К тому же отсутствие ощущений ничего не доказывает. Анестезия. Слыхали про такое? Вот так вторая версия имеет все шансы
Да, константность операционного стола — вещь практически бесспорная. Слишком уж она хорошо вписывается в сам дискурс спектакля. Как и забрызганные кровью белые пилотки. Но вся эта история с ампутацией. Она не кажется мне убедительной. Тратить на это время они никогда бы не стали. Другим прекрасно известно о желании самострела. Им проще было бы не впутываться в это, выставить все как разновидности неврозов их пациента. Спектакль не хочет убивать нас, он хочет быть нами. Хирургические щипцы здесь берут в руки в самом крайнем случае. И я, кажется, приблизился к пониманию истинных причин операции. Хирург ищет способа изъять из моего мозга насекомое…
Носилки. Я уже забыл про них. Зря. Как я мог? Сны всегда возвращаются, тем более — вещие. Они возвращаются наяву, и это самое ужасное. Нет, я не перестал быть товаром, не перестал быть вещью. Всему виной прогресс. Неизбежность инфляции и девальвации. Если теория не амбивалентна, она долго не протянет. Как же все-таки пронырливы эти купцы! Даже идею многозначности образа эти ушлые мерзавцы умудрились перевернуть с ног на голову и успешно использовать в своих целях. Одни и те же формы стали перманентно наполняться разным содержанием, изменяющимся вместе с популярностью акций. Образ становится ненужным, как только исчерпывает свой идеологический потенциал. Только в этот момент. До этой минуты он может преподноситься как жизненно необходимый. Нет, я никогда не переставал быть вещью. Просто теперь товар перестал пользоваться чьим-либо спросом (по правде говоря, с этим и поначалу были проблемы, но сейчас незыблемый факт уже ничем не заретушируешь). Вещь приходит в полную негодность, и, разумеется, ее выбрасывают. Это логично. В рассматриваемом случае даже самому отпетому барахольщику не придет в голову оставлять у себя этот хлам. Такелажники на носилках выносят скопившийся мусор. Потолок. В последний раз я разглядываю эти кривые линии, эти переплетения бликов и трещин. Как тогда, в самом начале, вы, может быть, помните? Полумертвый больной на носилках чувствует себя почти так же, как новорожденный в коляске. Долгое умирание не отменило ощущения, что отрезок между зачатием и разложением оказался еще короче, чем представлялось вначале. Выплюнутость. Пожалуй, это наиболее точное определение, я даже втайне горжусь им. Оно кажется мне более точным, чем непомерно нейтральная дефиниция — заброшенность. Ощущение выплюнутости почти никогда не покидало меня, но именно сейчас оно со всей очевидностью обволокло мой мозг. Нет, выплюнутость вовсе не отменяет поиска, наоборот, именно она и делает его неизбежным, обостряет противоречия, доводит ситуацию до надлома. Санитары куда-то тащат меня. Они общаются о чем-то своем, бормочут какую-то чепуху. Разумеется, до меня им нет никакого дела. Но в отличие от врачей они хотя бы не притворяются. Правда, едва ли стоит уважать их за это, ведь причина вовсе не в искренности, а в тупости. Рассчитывать на других. Нет, этого со мной никогда не приключалось. Даже в качестве эксперимента — я не мог себе этого представить. Избавился от помощников. Санитары? Нет, это не помощники, они скорее мешают мне. Их болтовня не дает мне сосредоточится на главном: Казанове так и не удалось прорвать небесную плеву. Небо навсегда осталось старой девой. Потолок теплицы по-прежнему надежно защищает растения от жизни. Эдипов комплекс в этих условиях неизбежен, но навсегда остается лишь комплексом. Отцам так удобнее живется, а детям — любопытнее. Волки сыты, овцы целы. Здесь этот пошлый афоризм открывает новые грани. Яйцо было поджарено еще до того, как курица снесла его. На самом деле, никакой курицы давно нет. Инкубатор — вот все, что нужно. Лампы сменяют друг друга над головой. Но света все меньше и меньше. Чем дальше мы продвигаемся, тем больше перегоревших ламп обнаруживается на покрытом плесенью и слизняками потолке. Куда они меня несут? Куда они меня выбросят? Судя по всему, помойка находится не на улице. Уж слишком низко мы спустились.
Старый манекен стал слишком облезлым и потрескавшимся и оказался совершенно непригоден для выполнения предписанных функций. Последнее время, его левая рука то и дело отваливалась, на носу совсем стерлась бежевая краска, глаза обесцветились, а кисть правой руки приходилось приматывать скотчем. Его искусственная кожа покрылась змейками язв и гниющими бубонными кратерами. Поэтому манекен был сброшен вниз с каменистого холма. Этого требовал сценарий. Он покатился по длинной неровной лестнице из поросших мхом булыжников. Точнее сказать, катился не манекен, а его обломки: кисти рук, стопы, уши, нос. Вся эта хаотичная масса того, что не так давно составляло его тело, с дикой скоростью летела вниз. Но манекен еще не утратил самоидентификации. Надорванные ниточки нервов какое-то время продолжали соединять отдельные члены. Манекен успел вспомнить какие-то обрывки событий, связанных с собственной судьбой. Конгломерат искусственных органов еще помнил былое единство, обломки чувствовали себя беззащитными в своей разрозненности. Казалось, они готовы были отдать что угодно за то, чтобы в последний раз собраться вместе. Но с каждым ударом о булыжники они раскалывались все больше, превращаясь в горсть серого гравия. Перед смертью он успел заметить, как сквозь морозные узоры витрины прорезались огненно-рыжие лучи, многократно преломленные, золотым сечением прожигали они смуглую ледяную корку витрины. В этом огне ему привиделись блестящие глаза худенькой бледной девочки, в которых мерещилось подлинное. Он помнил ее все эти годы.