Преодолей себя
Шрифт:
— На, бери! — бросила на плечи зятя.
Рубашка шелковая, голубая, та, которую надевал в день свадьбы. Федор попытался свернуть и уложить ее на коленях.
Теща фыркнула:
— Подобрать даже не можешь! — и подхватила шелк, подошла к столу, завернула в обрезок газеты и подала Федору.
Он прижал сверток и вдруг понял, что он тут лишний, совсем чужой и никому не нужный в этом доме. У порога спросил:
— А Вера где?
— Это сестрица-то? Ушла на станцию еще утром. Торопилась к поезду.
Пришел к Блинову.
— Садись, друг, садись,— пригласил Федора.— Что невеселый такой?
— Дела неважнецкие. — Федору нужна была чья-либо поддержка, хотя бы друга-фронтовика. А какой друг Гешка? Собутыльник, пьяница. Не по пути ему с ним.
— Может, тяпнем по махонькой? — предложил Гешка и весело крикнул: — Марья!
— Нет, пить не буду,— отказался сразу Федор. — Горе самогоном не зальешь.
— А что у тя за горе?
— Жена родила. Настя.
— Ой-хо-хо! — Гешка закатил глаза, озорно засвистел.— Вот это новость! Подарочек, значит, преподнесла. Я же говорил тебе, что принесет. Ну, и что думаешь делать?
— Уеду, чтоб с глаз долой.
— Куда поедешь? Куда?
— А хоть куда. Нельзя оставаться здесь. Сапрыкин — отец ребенка.
— Сапрыкин? — Гешка скрипнул зубами. — А может, не он? Кто другой, может?
— Он. Видел его там, в Ивановском, разговаривал.
— Ну и что?
— А то, что прохвост он препорядочный. Гад!
— И все-таки, может, другой кто у ней, у Насти-то? В партизанах была. Разведчицей. Может, понапрасну на Сапрыкина грех накладываешь? У самой спроси.
— И спросил бы, да к ней не пускают. А вообще, что толку теперь спрашивать? Не все ли равно от кого?..
— Давай выпьем с горя-то. Все полегчает.
— Нет, не буду,— опять отказался Федор. — Водка — она что? Человека калечит. Сопьешься — пропал.
— Самогончик тяну — не пропадаю. И совесть свою всю еще не пропил. Всегда чуток про запас берегу. Без совести, брат, нельзя. Она без зубов, совесть-то, а все одно загрызет...
— Это хорошо, что в тебе, Геша, совесть ласточкой приютилась, гнездышко маленькое свила. Значит, человек в тебе не пропал. — Федор строго поглядел на Гешку. — Чтоб не грызла совесть, пить брось. Самогонка, она и остатки совести слопает, а то и всего съест.
— Брось ты, брось! Без водки нельзя. Горюшко свое инвалидное чем зальешь? Вином, больше нечем. Выпьешь — оно и легче. Словно те после исповеди — все грехи напрочь.
— Не прав ты, Геннадий! Водка погубит.
— А что делать? Инвалид — нога болит. Куда денешься? Вот и плывешь по волнам — нынче здесь, завтра там... Не знаешь, куда и занесет, к какому берегу прибьет. А вот ты со своими культяпками что будешь делать?
— Учиться буду. С азов начну, а добьюсь своего. Мы с тобой не пропащие, Геша. Войну прошли, да еще какую войну! Победители мы с тобой — вот кто! Гордись! На обочину не сворачивай. А если и толкнет кто — не сдавайся. Иди прямой дорогой. Прямо к цели.
— Ишь ты какой идейный! — замахал руками Гешка. — А если я по-своему жить
хочу? И не мешай мне,
— Это еще посмотрим!
— И смотреть нечего. Я бы ему морду набил, этому Сапрыкину, по число по первое. И ушел бы... — У Гешки заиграли скулы. — Но ты даже этого сделать не можешь: без рук ты, и он, этот Костя, сильней тебя.
Горько было слушать Федору Гешкины слова. Хоть и возражал ему, кипятился, а правда была безутешной. Ему хотелось непременно повидаться с Настей, объясниться раз и навсегда, чтоб разрубить этот туго затянутый узел, прояснить все до конца. И он решил опять пойти в Ивановское, в больницу, добиваться свидания.
Отправился в путь на другой день. Погода была пасмурной. Шел по скользкой дороге и думал, что увидит Настю, поговорит — и все уляжется, все встанет на свои места. Ему казалось, что он любит ее настолько сильно, настолько властно завладела им эта роковая любовь,— он просто не может жить без нее, без Насти. Он готов был простить ей все — измену и позор, только бы она сказала ему, что по-прежнему любит его, Федора.
Свидания с Настей снова не разрешили. Он стоял у больницы, заглядывал в окна, но увидеть ее так и не удалось. Долго ходил без цели по улице села и не заметил сам, как оказался возле дома Сапрыкина. Костя опять был во дворе, складывал дрова в поленницу. Федор почувствовал, как хлынула кровь в голову, обожгла всего. Красивый и ладный, Сапрыкин, взглянув на Федора, улыбнулся, спросил:
— Опять к жене?
— К ней. Только что навестил и с тобой хочу поговорить, откровенно, как бывший солдат.
— О чем же пойдет разговор?
— О том же, что и вчера. Не договорили до конца.
— А я думал, все сказали, все прояснили. Жена твоя родила. Как говорят: хозяюшка в дому — оладышек в меду.
— Ты брось эти штучки-подковырочки.
Перед Федором, как и вчера, стоял Костя Сапрыкин. На нем было добротное пальто с каракулевым воротником, что еще больше украшало Костю. А у Федора на плечах шинелька, прохудившаяся, фронтовая. И вдруг он понял в какой-то миг, что на Косте пальто его, Федорово пальто. «Так вот кому теща спровадила мою одежку, а может, и сама Настя подарила»,— подумал и, подойдя к Сапрыкину, култышкой толкнул его грудь:
— Снимай давай! Приоделся в чужое!
— Не лезь! — Сапрыкин побледнел, отступил.
— Сними, шкурник! В чужое приоделся!
Федор рогулькой правой руки вцепился в каракуль. Сапрыкин свалил его с ног, нагнулся, прошипел:
— Уходи по добру, не то дам пинка!
— Это мне?
— А кому ж еще!
Федор ударил Сапрыкина сапогом в живот.
— Не подходи! Еще раз получишь!
— Ах, так! — Сапрыкин ответил ударом.
Удар был тяжелый и сильный, отозвался тупой болью в животе. Дышать было трудно, и Федор распластался плашмя на снегу.