Преодолей себя
Шрифт:
— На инвалида поднял руку? Стервец, негодяй!
Сапрыкин начал его поднимать, но Федор не давался, схватил его обрубками рук за
ноги, пытаясь свалить. И вдруг увидел, что и бурки на ногах у Кости его, Федоровы бурки. Сапрыкин топтался, пытаясь вырваться, и в какой-то момент понял, что нечаянно каблуком наступил на Федорову культю. Кровь запачкала фетровые голенища. Сапрыкин отскочил, глаза у него округлились, и он стал пятиться, растерянно и торопливо.
— А, испугался! — Федор неуклюже сел. Кровь скатывалась в снег, капля за каплей. — Вот она, фронтовая,
Сапрыкин и на самом деле перепугался. Воровато смотрел по сторонам — никого не было, и он рысцой побежал прочь.
— Стой! Куда? Трус! Будешь ответ держать! — крикнул вдогонку Федор, но Костя
даже не оглянулся — через минуту исчез за поворотом улицы.
Федор нашел мешочек в снегу, долго надевал его на левую культяпку. Шапка валялась тут же, рядом. Отряхнул ее, надел и почувствовал неприятность снежной влаги. Снег таял, и струйки воды скатывались за шиворот. Встал на ноги и как-то сразу успокоился — лишь озноб разливался неприятной прохладой по всей спине.
Неторопливым шагом пошел обратно домой. А куда домой — и сам не знал.
Шел и думал, мучительно думал о своей и Настиной судьбе и вдруг услышал позади
себя шаги: кто-то догонял его. Оглянулся. К нему бежал Костя. Запыхавшись, остановился
поодаль.
— Ты прости меня, Федор Иванович! Прости! Не подавай в следствие! — срывающимся голосом начал умолять инвалида Сапрыкин. — Я ведь нечаянно... Прости! Погорячился я...
Федор глядел на него с отвращением.
— Такое не прощают вовек,— сказал и отвернулся.
Он хотел было пойти, но Сапрыкин забежал к нему наперед, упал на колени:
— Не губи, Федор Иванович. Ради бога, прошу, не губи!
— Прощаю формально,— ответил Федор,— а в душе не прощу. Скользкий ты человек, Сапрыкин! Смолоду грязной пеной по чистой воде плывешь. Подавать на тебя не буду, хотя и следовало бы. Обесчестил фронтовика. Можно сказать, обокрал...
— Пальто бери, я тебе отдам. — И Костя стал раздеваться. — Я его не даром взял. Дом
у твоей тещи чинил, пуд муки дал...
— Не возьму пальто, хотя оно и мое. Носи его, раз плечи твои не горят от стыда. А вот бурки возьму: сапоги прохудились. Бурки тоже мои...
Сапрыкин не знал, что делать — то ли снимать, то ли нет: как пойдешь босиком по снегу?
— Разувайся, да побыстрей,— торопил Федор, — Иль тоже за муку обувку-то у Спиридоновны выменял?
— У нее, у нее купил. Может, пальто возьмешь? — начал торговаться Сапрыкин. — Без обувки-то как?
— А как хошь.
Костя нехотя разулся, подал Федору бурки и снова спросил:
— Так подавать не будешь, Федор Иванович?
— Сказал — нет, значит, не буду. — Помолчал, добавил:— А ну, марш отсюда! Чтоб с глаз долой!
Сапрыкин не уходил, стоял и смотрел на него, хотел что-то еще сказать.
— Ну, что? — спросил Федор.
— Не виноват я перед тобой, Федор Иванович. Совсем не виноват.
— Ну, давай иди, чтоб больше тебя не видел.
Костя потрусил мелкой рысцой. Ноги его, обтянутые шерстяными носками, печатали на рыхлом снегу следы из крученых ниток.
Глава
Когда Настя родила и ей сказали, что мальчик, она испытала такое чувство, какое не испытывала никогда раньше: это — чувство материнства, чувство сопричастности к чему-то новому, еще не изведанному и таинственному. Она поняла, что стала матерью, и вместо радости почему-то к ней пришло неизбывное беспокойство, и это мучительное состояние неопределенности особенно мучило ее. Когда она услышала резкий, пронзительный крик ребенка, сердце зашлось, сжалось неуемной болью: этот маленький, живой, розовый комочек, который держала няня, был ее сыном.
— Сынок, сынок,— сказала няня и повернула младенца к матери: — Радуйся, сын!
Настя слабо улыбнулась и закрыла глаза: все в ней еще переламывалось болью, поясница ныла и в животе были рези — везде боль, и так хотела бы она в эти минуты забыться и уснуть глубоким сном.
На другой день разговаривала с медицинской сестрой Глашей, первым делом спросила:
— Он приходил?
Сестра уже знала, о ком она спрашивает, немного подумав, ответила:
— Приходил.
— Ну, и что? — спросила Настя, и сердце снова зашлось, застучало сильно, тревожно.
— Странный какой-то. Вроде бы ненормальный.
— Спрашивал что?
— Спрашивал, как жена. Сказала, что родила мальчика, сына.
— Так и сказала? А он?
— Что он? Зашатался и на улицу выскочил как чумовой.
Настя лежала ни живая ни мертвая. И все думала, думала, терзалась муками и не могла уснуть. Ночью в полузабытьи видела Пауля, видела словно бы в последний раз, словно бы там, на улице латышского городка, слышала его последний приказ: «Настя, беги! Спасайся!..»
И она бежала, повинуясь его приказанию, снова плутала по огородам, ждала его и не дождалась... Так ушел он от нее и остался с ней уже в новой своей ипостаси, в ребенке, которого она родила... И от этой мысли, что она точно бы воскресила из мертвых своего возлюбленного, ей становилось легче, она дышала свободней, к ней приходила тихая радость. И с этой тихой радостью она засыпала, счастливая и в то же время несчастная, виноватая перед тем, который вернулся. Что он скажет? Какое примет решение? Она задавала сама себе эти вопросы и готова была в эти горькие минуты умереть.
Но был ребенок, ее ребенок, и она понимала, что должна ради него жить, только ради него. Услышав плач младенца, всякий раз вздрагивала, сердце замирало то ли от счастья, то ли от неуемной боли, и этот пронзительный крик новорожденного звал к действию, к воскрешению, к жизни.
И она поняла, что должна жить.
Федор шел по дороге к недалекому лесу. Таял снег. Небо было печальным и хмурым, вроде бы траурным, словно бы плакало. Он шел и думал о своей судьбе и не знал, что делать дальше, как жить. Появился у Насти ребенок. Чей он? От кого? Но от кого бы ни был он, все равно же родился человек, новый человек появился на этой растерзанной земле. А почему такая печаль у него на душе? Почему?