Преследователь
Шрифт:
— Разумеется, она права, — проронил он наконец.
Именно этого я и ждал. Он, не спеша попыхивая сигарой и прищурив близко поставленные глазки, продолжал:
— Вы малость рехнулись, мой друг. В мире не существует абсолютного равновесия между виной и возмездием. Неискупленной вины всегда порядочный излишек. А возмездие всегда бывает куцым. Вина куда хитрее и умеет ловко прятаться, а у возмездия ноги коротки и кругозор узок. Если на каждую вину да вдруг нашлось бы возмездие, то наш общественный строй попросту бы рухнул. Фактически каждый человек хоть раз в жизни бывает виновным. Кому из нас не
Он провел рукой по столу.
— Итак, не будем говорить о вине, хотя бы она достигла размеров Голиафа. Поговорим о возмездии. Это как раз ваш случай.
Он играл белыми и сделал ход е2 — е4.
Я фианкетировал слона.
Он быстро и ловко парировал мой удар.
— Если с возмездием дело обстоит так плохо, надо до тех пор изменять мир, пока не будет достигнуто равновесие, — сказал я.
— Вы сами знаете, что при словах «изменять, улучшать мир» у почтенных обывателей глаза на лоб лезут.
— Глупость не довод.
— Ну нет, глупость — довод, и даже сокрушительный, если ею охвачены массы.
Некоторое время мы молча переставляли фигуры. Он захватил инициативу и нажимал на королевский фланг. Я отбивался.
Внезапно он остановился и посмотрел на меня.
— Тише, тише, дружок, побольше выдержки. Прежде чем сделать этот ход, вы обдумали все варианты?
— Конечно, нет.
— Не способны?
— Нет. Даже гроссмейстеры не в состоянии учесть все возможности.
— Итак, по-вашему, каждая шахматная партия таит в себе необозримое количество возможностей?
— Конечно. Все знатоки разделяют это мнение.
— Ага, — сердито проворчал он и выпустил мне в лицо целое облако сигарного дыма.
И вдруг понизил голос:
— А между тем вы осмеливаетесь утверждать, что вину можно обозреть вплоть до мельчайших разветвлений. Конечно, за каждым движением руки стоят побудительные мотивы, особенно когда человек поднимает руку на другого человека. И эти побудительные мотивы проистекают из темного источника, в котором слиты воедино пережитое, страх, самозащита, ужас, надежда и умысел. Кто вздумает проследить вину до мельчайших ее истоков, тот забредет в дебри первобытных импульсов. А возмездие, голубчик, — это топорик первооткрывателя, который задумал выкорчевать первобытную чащобу вины. Чего вы добьетесь своим топориком?
' Я его недооценивал. Мне он представлялся увертливым ловкачом из числа деятелей послевоенной юстиции, которого ничем не проймешь и не удивишь. А передо мной сидел вдумчивый шахматист, заглянувший в самые недра безнадежности и дошедший в ней до беспечного цинизма.
Мы произвели рокировку, после чего он стал настойчиво продвигать пешку. При этом он непрерывно говорил вполголоса отрывочными фразами, как будто они возникали случайно и непреднамеренно.
— Чего вы хотите? Устроить погоню за нацистом или прихвостнем нацистов? Ну хорошо, за шпиком… Вам приспичило выудить из пруда мелкую рыбешку. Если вам угодно взять
— Кажется, нет. А разве это так важно?
— Как сказать! Кем были мы — адвокаты и судьи? Офицерами. Кем становились отборные нацисты? Офицерами. Кем были директора заводов, профессора, преподаватели и чиновники? Офицерами. Поэтому, выступая на суде, я обычно говорю как бывший офицер с бывшим офицером, да и кассационная инстанция состоит по большей части из бывших офицеров. Здесь все одинаковое — язык, ордена, привычки, застольные тосты: «Ваше здоровье, господа!»; манеры: «Рад служить, сударыня!»; да и реакция обычно одинаковая на такие слова, как «саботаж», «государственная измена» или «идет его превосходительство».
— А серой скотинке навечно отведено место на скамье подсудимых, — ввернул я.
— Или среди присяжных.
— Можно насчитать немало судей другого сорта.
— Конечно, но я ведь имею сейчас в виду не арифметику, а живых людей. Допустим, является эдакий червяк и требует примерно наказать члена национал-социалистской партии за то, что он донес на «государственных изменников». Недалеко уйдет ваш червяк. Скажем прямо — если у него хватит волн, он чего-то добьется. Но вам-то никогда в жизни не удастся припереть вашего шпика к стенке. Вам обстоятельства не благоприятствуют, ибо все такие типы давно успели обезопасить себя. Они либо служат в тайной полиции, либо подвизаются в безымянных международных организациях, и начальство их всячески покрывает.
— Это я заметил.
— Знаете, я до глубины души умиляюсь всякий раз, когда смотрю, как такой вот свалившийся с луны христосик устраивает погоню за нацистом. Да разве в нашем благословенном отечестве кто-нибудь может угадать, кто завтра будет гонимым, а кто гонителем? Что вы скажете, если этот самый шпик завтра повернется и организует погоню за вами, потому что вы для него помеха? Неужели вы не заметили, что у нас повсеместно утверждается правило: не знать, не видеть, не слышать и не говорить! Еще водятся у нас на западе такие упорные чудаки, которые позволяют себе злобствовать и брюзжать, но — «подожди немного, усмирят и их».
Он объявил открытый шах.
Я защитился ладьей.
В ответ он сделал рискованный ход ферзем.
— Шах и гарде, — сказал я.
Он сдался. Он слишком много говорил, а я тем временем обдумывал ходы. Он рассмеялся и подвинул ко мне свои фигуры.
— И тем не менее прав я. Как это, бишь, у старика Лютера? «Монашек, на трудный вступаешь ты путь…»
— Знаю…
— Больше не скажу ни слова, — пообещал он и молча склонился над шахматной доской. У него был массивный круглый череп с рыжеватым пушком вокруг плеши.
Партия была серьезная, и я проиграл.
— Кроме того, — подхватил он свою мысль, словно не было часового перерыва, — кроме того, у вашего шпика интересно совсем другое. Как повел бы себя во время войны англичанин или американец, если бы заметил, что какая-то подпольная группа подрывает боевую мощь государства? По всей вероятности, поспешил бы донести на нее.
— В том случае, если он сторонник правительства.
— Мне важно другое: должен ли человек исполнять свой долг, когда его народ воюет?