Преследователь
Шрифт:
Я уже не помню точно, что она сказала; может быть, она сказала:
— С вами мне лучше…
Это обрадовало меня. Пока человек молод и, провожая девушку ночью, вдыхает аромат сирени, и вот-вот может начаться тревога, и липы будут цвести еще только четыре часа, а затем вместо темных фасадов домов запылают стены огня, — пока человек молод, от такого признания, что бы ни творилось вокруг, у него сильнее забьется сердце.
— С вами мне лучше…
И это все. Ни поцелуя, ни прикосновения руки к волосам, ни глубокого, как ночь, взгляда, ни томного вздоха — простое признание. Но я услышал не нежный шепот девушки, нет, скорее звук виолы да-гамба, вызвавший во мне радость наперекор всему. Больше мы ничего не сказали до того мгновения, пока не завыли сирены. Этой ночью был особенно массированный налет. Бомбы с противным визгом летели
А затем пришло чувство тепла и уюта, дарящее влюбленному юноше родной дом. Он чувствует себя вдвое сильней, господи боже мой, может, это и в самом деле так, пока длится любовь, а главное — он жаждет того тепла, которое он искал и которое положит в основу родного дома.
Короче говоря, мы сблизились, как сближаются молодые люди повсюду на свете. Сегодня любишь… А завтра может быть налет и конец. Мы не строили себе никаких иллюзий, мы слишком часто помогали закапывать обуглившихся отцов, черных и маленьких, как дети, или упаковывать в оберточную бумагу превращенных в пепел матерей, или выносить в бельевых корзинах остатки неизвестных нам семей.
— Да, был один человек, — сказала она, когда я как-то спросил ее об этом. — Несколько лет назад, перед самой войной. Ему шел двадцать второй год, он был очень красивый. Лето тогда выдалось жаркое, помнишь?
— Ты любила его?
— Что за странный вопрос?
— Почему странный?
— Так спрашивали наши дедушки и бабушки.
— А сейчас?
— Какие громкие слова… Он мне нравился. Вот и все.
— Что с ним сталось?
— Он каждый день приходил к нашему дому и насвистывал арию Папагено из «Волшебной флейты». Он хотел быть со мной все дни, с утра до вечера. Ему все было мало. Он знал, что его призовут. И боялся. Он думал, что, если попадет в солдаты, больше меня никогда не увидит. Я смеялась над ним.
— А затем?
— Как-то вечером он опять насвистывал перед нашим домом. Он получил повестку с предложением явиться на следующее утро на призывной пункт. Мы с ним ходили по бульвару туда и обратно, туда и обратно. Был томительно душный вечер. Потом мы дошли до конца бульвара, до берега реки, где растет ивняк. Мы сели рядом на песок. В этот вечер он хотел от меня того, чего все юноши хотят от своих девушек. Я противилась. Мне было страшно. Я сказала, чтобы он сейчас не настаивал, но что я хочу всю жизнь быть вместе с ним. Он спросил, правда ли это, буду ли я ему верна, даже если он возвратится не скоро — может быть, даже не возвратится совсем. Он ревновал к тем, которые могли пережить его. Я была молода и глупа Я обещала ему. Нет, этого мало, я должна поклясться. Я подняла руку и повторила за ним слова клятвы. Я хотела убедить его, что, если я ему отказываю, это не значит, что я не люблю его. Я думала только о нем, и боялась за него, и хотела, чтобы ему было хорошо. Я знаю, это романтика и это усложняет жизнь, но я поклялась, я еще и сейчас вижу по ночам его лицо совсем рядом с моим, вижу, с каким облегчением он вздохнул, когда я поклялась.
Мы оба были уверены, что в эти минуты решилась наша судьба, что это вроде обручения, как говорили в старину. Ты не должен смеяться, Дан. Я тоже тогда не смеялась. Вскоре он попал в авиадесантные войска. Он прислал мне несколько открыток полевой почтой. Но больше я не получила от него ни строчки. Лейтенант написал, что пули настигли его в воздухе и он не страдал. Я сдержала свою клятву… А теперь я ее нарушила.
— Твоя клятва не имеет никакого значения.
— Почему?
— Потому что вы были еще дети.
— Иногда я сижу у окна, смотрю на улицу и так напряженно о нем думаю, что он встает за окном.
— Теперь ты рассказала мне все. Это хорошо.
Я был очень рад, что она мне это рассказала. Теперь у нас была как бы общая тайна.
Вскоре всем в оркестре стало ясно, что мы с Евой принадлежим друг другу, и все отнеслись бережно к нашему чувству.
Только наш веснушчатый бедовый Мюке иногда скептически косился на нас. Он был худенький и маленький
Пелле был совсем другой. Пелле хромал после ранения, полученного в Польше. Ему повредило ногу, и часто у него бывали сильные боли. Лицо у Пелле было сухое, костлявое, сам он казался замкнутым, даже угрюмым. В нем жила неукротимая ненависть к военной машине и к опозорившему себя своими деяниями режиму. Он играл на ударных инструментах и был на все руки мастер. Он мог вспылить, в спорах легко возбуждался, не уступал и был готов в любой момент, не щадя себя, защищать правое дело.
Вальтеру, возглавлявшему нашу тайную организацию, приходилось время от времени осаживать его. Чаще всего просто сухим замечанием, которое обычно оказывало свое действие. Вальтер был из нас самый сильный. Мысли у него были простые и ясные, и ничем нельзя было вывести его из равновесия. Вальтер играл на волторне и саксофоне, а днем работал токарем по металлу, то есть в одной из тех специальностей, где требуется особенно тонкое мастерство и сообразительность. Вальтер принадлежал к категории людей, которые всех к себе привлекают. Он был широк в плечах, а лицо у него было худое и доброе, девушки заглядывались на него. Вальтер был невысок ростом, стригся под гребенку, и в облике его было что-то от аскетического спортсмена. Он умел замечательно слушать и говорил только в том случае, если у него уже сложилось собственное мнение.
Вот они трое, да еще Ева, я и Пауль Ридель и составляли ту группу сопротивления, которая называлась «Серебряной шестеркой» по имени нашего эстрадного оркестра. Но для меня Ева скоро стала ядром и душой группы, хотя она только недавно примкнула к нам.
Ева время от времени навещала одну пожилую даму, которая носила желтую звезду. С желтой звездой на груди ходили евреи, которых пока оставили на свободе. Этих беспомощных людей преследовали обдуманно, с бесчеловечной методичностью. Сперва у них отбирали телефон, потом радиоприемник, потом домашних животных — собаку, кошку или чижика, вслед за тем столовое серебро, драгоценности, книги. Все тщательно конфисковалось и выдавались квитанции. Под конец реквизировались все комнаты в квартире, кроме одной — «еврейской комнаты». В квартиру въезжали новые жильцы и удивлялись, что там живут евреи. А в заключение приходила повестка, предлагавшая явиться на следующий день туда-то и туда-то, где составлялась партия для отправки. Багаж разрешалось взять с собой, но не больше того, что можешь унести на себе. Отправляли их в гетто или в концлагерь, а оттуда на смерть.
Фрау Хеншке, та, что носила звезду, была прямая и умная женщина и работала старшей сестрой в еврейской больнице. Она была вдовой врача и в свое время членом магистрата от демократической партии.
Однажды Ева рассказала нам, какие тягостные минуты пережила она на днях у фрау Хеншке за чашкой чая. Мейсенский чайный сервиз был изъят, серебряная сахарница тоже. Обе женщины сидели перед пустыми книжными полками. Фрау Хеншке сообщила, что неожиданно в город приехала целая группа их товарищей по несчастью — евреев из соседнего городка, которые успели скрыться незадолго до получения повестки. Они тайком прибыли в столицу и поселились у друзей, не отметившись в полиции. Они уничтожили свои документы и спороли звезду. Некоторые отметились как эвакуированные или разбомбленные. Кое-кому это сошло с рук, так как в ту пору у многих бумаги были потеряны под обвалившимися зданиями и это затрудняло проверку.
Другие ютились в подвалах и на чердаках, совсем не выходили на улицу и очень голодали. Для всех беженцев основным вопросом была пища, если, конечно, не говорить об убежище. Правда, кое-кто из сограждан уделял им часть своих скудных продуктов, но этого было слишком мало. Слишком много было тех, кому приходилось уделять.
И того, что получали больные в еврейской больнице, тоже было слишком мало. Фрау Хеншке говорила, что они засыпают от истощения. Все больше и больше людей опухало от голода. Продукты выдавались только по карточкам, а евреям полагался весьма скудный паек.