Преступление в Орсивале
Шрифт:
— Нет, — возразил сыщик, — не будем преувеличивать. Вы знаете не хуже меня, что правосудие принимает бесконечные меры предосторожности, чтобы доброе имя тех, кто ни в чем не повинен, не пострадало.
— Какие там меры предосторожности! Да разве с нынешней дурацкой гласностью судебных прений можно сохранить что-либо в тайне? Даст бог, вам удастся тронуть сердца судей; но удастся ли вам смягчить полсотни щелкоперов, которые, едва узнав об орсивальском убийстве, принялись чинить перья и готовить бумагу? Разве газеты, вечно готовые наброситься на пикантные подробности и потешить нездоровое любопытство толпы, не заинтересовались уже этим делом? Да неужто в угоду нам они поступятся скандальным судебным процессом, которого я так опасаюсь и который привлечет внимание всей страны из-за благородного происхождения
19
Имеется в виду содержатель знаменитого «Кафе де Фуа» Парижской Пале-Рояле. Кафе просуществовало до 1863 г., было излюбленным местом журналистов.
Старый судья говорил с необычайной горячностью, но безыскусно, без всякой высокопарности, к которой всегда прибегает старость, даже искренняя. Глаза его загорелись яростью, он помолодел, ему снова было двадцать лет, он любил и боролся за спасение любимой.
Сыщик молчал, и папаша Планта повторил еще настойчивее:
— Отвечайте же!
— Как знать? — отозвался Лекок.
— Не пытайтесь меня обмануть, — подхватил папаша Планта. — У меня ведь в делах правосудия опыт не меньше вашего. Если Тремореля будут судить, Лоранс погибла. А я люблю ее! Да, вам я смею в этом признаться, перед вами открою всю непомерность моего горя — я люблю ее, как никогда и никого не любил. Она обесчещена, обречена на всеобщее презрение, она обожает, быть может, этого негодяя, от которого ждет ребенка, но не все ли мне равно? Поймите, я люблю ее в тысячу раз больше, чем до ее падения, потому что тогда у меня не было ни тени надежды, а теперь…
Он осекся, сам испугавшись того, что едва не сорвалось у него с языка. Под взглядом сыщика он потупился и покраснел, почувствовав, что проговорился о своей надежде, столь постыдной и в то же время по-человечески столь понятной.
— Сударь, вы знаете все, — продолжал он уже спокойнее, — помогите же мне. Ах, если бы вы согласились, я с радостью отдал бы вам половину своего состояния — а ведь я богат — и все равно почитал бы себя вашим должником…
Лекок властным жестом призвал его к молчанию.
— Довольно, сударь, — с горечью в голосе произнес он, — довольно, ради бога. Я могу оказать услугу человеку, которого уважаю, люблю, жалею от всей души, но своей помощью я не торгую.
— Поверьте, — в смятении пролепетал папаша Планта, — я не хотел…
— Нет, сударь, вы именно хотели мне заплатить. Не отпирайтесь, не стоит труда. Мне ли не знать: есть много поприщ, на которых человек неизбежно утрачивает бескорыстие. И все же, почему вы предлагаете мне деньги? Что позволило вам предположить, будто я настолько низок, что торгую своими услугами? Неужели вы, как все прочие, не имеете никакого понятия о том, что такое человек моего склада? Да захоти я стать богатым, богаче вас, господин судья, я добился бы этого в две недели. Неужели вы не догадываетесь, что у меня в руках честь и
Он негодовал, это было видно, но за его яростью угадывалась какая-то обреченность. Видимо, ему много раз приходилось отвергать подобные предложения.
— Вот и борись, — продолжал он, — с этим вековым предрассудком. Попробуйте сказать кому-нибудь, что полицейский сыщик — честный человек, да и не может быть иным, что он в десять раз честнее, чем любой коммерсант или нотариус, потому что у него в десять раз больше соблазнов, а выгод ему честность не приносит. Да вам расхохочутся в лицо! Завтра же безнаказанно, безбоязненно я мог бы одним махом сорвать миллион, не меньше. Это всякому известно. Но кто воздаст мне должное за то, что я так не делаю? Разумеется, я вознагражден тем, что совесть у меня чиста, но немного уважения мне бы тоже не помешало.
Мне было бы легче легкого злоупотребить всем, что я знаю, всем, что вынуждены были мне открыть разные люди и что обнаружил я сам, — так, может быть, в том, что я этим не злоупотребляю, все же есть некоторая заслуга? А между тем, если завтра кому угодно — жуликоватому банкиру, коммерсанту, уличенному в злостном банкротстве, какому-нибудь аферисту, нотариусу, играющему на бирже, — придется пройтись со мной по бульвару, он решит, что мое общество его компрометирует. Как же, полицейская ищейка! «Не горюй, — говорил мне Табаре, мой учитель и друг, — презрение этих людей — признание их страха».
Папаша Планта был уничтожен. Как мог он, старый, искушенный человек, да к тому же судья, тонкий, благоразумный, щепетильный, совершить столь непростительную бестактность? Он обидел, жестоко обидел человека, искренне к нему расположенного, человека, в котором воплотились все его надежды.
— Я был далек от намерения, — начал он, — оскорбить вас, господин Лекок. Вы не так поняли мои слова, которые сами по себе являются лишь риторической фигурой; я сказал их, не подумав и не вкладывая в них никакого особого смысла.
Лекок несколько успокоился.
— Оставим это. На мою долю чаще обычного выпадают оскорбления, поэтому вы простите мне несколько обостренную чувствительность. Не будем больше об этом говорить и вернемся лучше к графу де Треморелю.
Панаша Планта теперь не посмел бы и заикнуться о своем плане, и деликатность Лекока, который вернулся к разговору сам, растрогала его до глубины души.
— Мне остается лишь ждать вашего решения, — вымолвил он.
— Не скрою от вас, — отвечал сыщик, — вы просите от меня непростой услуги, да вдобавок она противоречит моему долгу. Долг велит мне выследить господина де Тремореля, арестовать его и передать в руки правосудия, а вы просите вызволить его из рук закона.
— Только во имя несчастной, которая, как вам известно, ни в чем не виновата.
— Один-единственный раз в жизни, сударь, я пожертвовал долгом. Я не устоял перед слезами несчастной старухи матери, которая ползала у меня в ногах и молила пощадить ее сына. Я спас его, и он стал честным человеком. Сегодня я второй раз превышу свои права и отважусь на поступок, в котором потом, быть может, буду каяться; отдаюсь в ваше распоряжение.
— Ах, сударь, — вскричал панаша Планта, — нет слов, чтобы высказать, как я вам благодарен!
Но сыщик был озабочен и даже, пожалуй, печален — он размышлял.
— Не будем убаюкивать себя надеждами, быть может напрасными, — сказал он. — У меня в распоряжении одно-единственное средство вырвать из рук правосудия преступника, подобного Треморелю, да только вот сработает ли оно? А другого способа я не знаю.
— О, вы добьетесь всего, если захотите!
Лекок не удержался от улыбки — такая простодушная уверенность звучала в словах папаши Планта.
— Конечно, я искусный сыщик, — отвечал он, — но я всего лишь человек и не могу отвечать за то, как поведет себя другой человек. Все зависит от Эктора. Если бы речь шла о ком-нибудь ином, я сказал бы вам: да, я уверен в успехе. Но с ним, признаться, у меня уверенности нет. Остается надеяться на решительность мадемуазель Куртуа — она ведь натура решительная, не правда ли?