Превращение
Шрифт:
— После которого выживает тридцать пять процентов, — сказал Коул.
— От десяти до тридцати, — поправила я. — И потом, я же сказала — Сэм ведь исцелился. А Джек умер.
— Джек — это твой брат?
— Да. Был.
— И это ты сделала ему укол?
— Нет, укол делала Грейс. Но зараженную кровь раздобыла я.
— Ну, тогда я вообще не понимаю, при чем тут ты.
Я вскинула бровь.
— Я не…
— Чш-ш! — оборвал он меня и, обхватив свою кружку, уставился на солонку с перечницей. — Я думаю. Значит, Сэм теперь вообще не превращается?
— Вообще. От лихорадки
Коул покачал головой, не глядя на меня.
— Что-то тут не сходится. Это не должно было сработать. По этой логике, если от холода дрожишь, а от жары потеешь, то, чтобы до конца жизни перестать дрожать, нужно на пару минут забраться в доменную печь.
— Ну, не знаю. Все считали, что Сэм доживает в человеческом обличье последний год, так что сейчас он уже должен был быть волком. Лихорадка подействовала.
Он нахмурился.
— Я не стал бы утверждать, что это была лихорадка. Я сказал бы, что это как-то связано с менингитом. А то, что Грейс так и не стала оборотнем, как-то связано с тем, что ее забыли тогда в машине. Это, вероятно, так. Но утверждать, что причиной всему лихорадка? Это недоказуемо.
— Слушаю тебя внимательно, мистер Большой Ученый.
— Мой отец…
— Одержимый ученый, — вставила я.
— Да, одержимый ученый. Так вот, на своих лекциях он любил рассказывать один анекдот, про лягушку. По-моему, это была лягушка, но, может, это был кузнечик. Пусть будет лягушка. У одного ученого была лягушка. Он ей и говорит: «Лягушка, прыгай». Лягушка прыгает на десять футов. Ученый записывает: «Лягушка прыгает на десять футов». Потом он отрубает лягушке одну лапку и говорит: «Лягушка, прыгай». Лягушка прыгает на пять футов. Ученый записывает: «Лягушка без одной лапки прыгает на пять футов». Потом он отрубает лягушке вторую лапку и говорит: «Лягушка, прыгай». Лягушка прыгает на два фута, и ученый записывает: «Лягушка без двух лапок прыгает на два фута». Потом он отрубает лягушке еще две лапы и приказывает: «Лягушка, прыгай». Лягушка остается лежать на месте. Тогда ученый записывает вывод: «Если лягушке отрубить все лапы, она оглохнет». — Коул взглянул на меня. — Понимаешь?
— Я же не полная идиотка, — возмутилась я. — Ты считаешь, что мы пришли к неверному выводу. Но все получилось! Какая разница?
— Для Сэма, думаю, никакой, если у него и так все получилось, — отозвался Коул. — Просто я считаю, что Бек был не прав. Он сказал мне, что от холода мы превращаемся в волков, а от жары — в людей. Но если бы это было так, новые волки вроде меня не были бы нестабильны. Нельзя задать правила, а потом сказать, что они не работают, потому что твое тело пока еще незнакомо с ними. В науке так не бывает.
Я немного поразмыслила.
— Значит, ты считаешь, что это пример лягушачьей логики?
— Не знаю, — отозвался Коул. — Я как раз думал об этом, когда ты пришла. Пытался проверить, нельзя ли спровоцировать превращение каким-нибудь другим способом помимо холода.
— Адреналином. И глупостью.
— Верно. Именно так я и думаю, но могу и ошибаться. Я считаю, что на самом деле превращение вызывает не сам холод, а то, каким образом мозг на него реагирует. Это совершенно разные вещи. В первом
— Ну, с бумагой помочь не могу, зато…
Я вытащила из сумочки ручку и протянула ему.
Его лицо сейчас ничем не напоминало то, каким оно было, когда я впервые наткнулась на него. Он склонился над салфеткой и набросал небольшую схему.
— Смотри… от холода температура тела понижается, и в гипоталамус поступает сигнал вернуть температуру на прежний уровень. Поэтому человек дрожит от холода. Гипоталамус умеет делать еще всякие забавные штуки — к примеру, определяет, жаворонок человек или сова, дает телу приказ вырабатывать адреналин, определяет уровень жира в организме и…
— Ничего он не умеет, — перебила его я. — Ты все выдумываешь.
— Не выдумываю, — с серьезным выражением ответил Коул. — В нашем доме на подобные темы беседовали за обедом.
Он добавил к схеме на салфетке еще один квадратик и вписал в него «Превращение в волка»; под нажимом стержня тонкая бумага слегка порвалась.
Я развернула салфетку, чтобы его каракули — угловатые кривобокие буквы, громоздящиеся друг на друга, — оказались ко мне правильной стороной.
— Ну и как в твою схему вписывается менингит?
Коул покачал головой.
— Не знаю. Зато она, возможно, объясняет, почему я сейчас человек.
Не переворачивая салфетки, он большими буквами нацарапал поперек квадратика-гипоталамуса: «АМФ».
Я уставилась на него.
Он не отвел взгляд. В дневном свете глаза у него казались очень-очень зелеными.
— Слышала когда-нибудь утверждение, что наркотики разрушают мозг? Так вот, думаю, так оно и есть.
Я продолжала буравить его взглядом; он явно ждал, что я как-нибудь прокомментирую его бурное прошлое.
Вместо этого я попросила:
— Расскажи про своего отца.
Не знаю, зачем я стал рассказывать ей об отце. Она определенно была не самой сочувствующей слушательницей. Впрочем, может быть, именно поэтому и стал.
Хотя начало этой истории я опустил, а начиналась она так: давным-давно, еще до того, как в Мерси-Фоллз в багажнике «тахо» привезли нового волка, до клуба «Джозефина», до «Наркотики», жил-был мальчик по имени Коул Сен-Клер, и мог он все, что угодно. И это бремя оказалось настолько невыносимым, что он уничтожил сам себя, пока это не успел сделать кто-то другой.
Вместо этого я сказал:
— Давным-давно я был сыном одержимого ученого. Человека-легенды. Сначала он был чудо-ребенком, потом юным гением, а потом стал полубогом от науки. Он был генетиком. Делал человеческих младенцев красивее.
Изабел не обронила: «Неплохо». Она лишь молча хмурилась.
— И все шло хорошо, — продолжил я.
Так оно и было. Я вспомнил фотографии, на которых сидел у него на плечах, в то время как вокруг его лодыжек бушевал океанский прибой. Вспомнил, как мы играли в слова, когда ехали куда-нибудь в машине. Вспомнил шахматные партии и горы пешек, высившиеся рядом с доской.