Прежде чем сдохнуть
Шрифт:
— Ведь как говорится, можешь не писать – не пиши. Правильно?
— спрашивал он, заметно концентрируясь на стопке вискаря, чтобы попасть ею точно в рот. – А я ведь, выходит, могу не писать. Даже больше: я не могу писать. Вот в чем засада.
Разговор происходил часов пять спустя после обеденного знакомства уже в номере необычного отдыхающего. Вечерело.
Улица выдыхала в комнату волны полупрозрачных комаров, они тут же устраивали аборигентские танцы с писками вокруг бра. Свет пришлось выключить. В темноте алкоголь чувствовал себя более развязно и беззастенчиво устремлялся даже в те отделы мозга, в которые на свету ему путь был заказан. Как ночной конокрад, он бесшумно и со знанием дела срывал все замки
Нина как будто снова ощутила себя там, в Москве, на традиционном пятничном постофисном сходняке, которые японцы красиво называют «номуникацией» от слова «ному» – пить, где все сначала расписываются в собственной бездарности и никчемности, а потом, постепенно напиваясь, лезут на столы и кричат, что они – непризнанные гении. Она и сама так делала, чего уж там. Настроение было очень знакомое и родное. Она вдруг почувствовала, что главное, чего ей не хватает в этой отшельнической жизни, – вот этих самых пятничных пьянок.
— Кто тебя научил этой глупости, что «можешь не писать – не пиши»?! – с хмельным апломбом и претензией на авторитет спросила Нина. – А ты знаешь, например, как Гюго писал свой самый успешный роман «Собор Парижской Богоматери»? Ты в курсе, что жена отняла у него одежду, еду, заперла в комнате и не выпускала оттуда, пока он не закончил текст? И раз в день открывала ему окошечко, как зэку, выдавала пайку и забирала ведро с отходами. Ты думаешь, он писал потому, что его прямо рвало к перу и бумаге? Да нет, просто его жена верила: у него получается, как ни у кого. И что это лучшее из того, на что он способен. Вот и все. А сам он, думаю, легко обошелся бы без букв. Он без этого мог. Ты понимаешь, что «можешь не писать – не пиши» самая неправильная из когда-либо сказанных и написанных фраз? Это фальш–истина, которую произносят специально, чтобы сбить с верного направления. Как рядом с дверьми, ведущими в параллельный чудесный мир или к сокровищам, специально делают фальш–шкафы и рисуют фальшочаги. Это делают, чтобы не дать тебе провалиться в другую волшебную реальность. Люди, которые уже попали туда, охраняют это пространство, боясь, что там станет слишком тесно.
Это говорят трусы, опасающиеся за свое место у настоящего очага. Они просто не знают, что каждый, кто туда проваливается, приносит с собой к очагу новую вязанку дров. И без этих новых людей огонь в волшебном очаге быстро потухнет. Они думают, что это они своими двумя поленьями поддерживают этот огонь. А на самом деле горение продолжается только потому, что все время появляются отмороженные новички, которые не верят ничему на слово, продираются сквозь запреты и нарисованные очаги и доходят до настоящего. И только от тепла их свежих поленьев новым светом разгораются остывающие угли старперов, уснувших или даже умерших у комелька.
В общем, Нинка возомнила себя Музой, Маргаритой, Галой, Лилей и яростно, со всей накопленной за время анабиоза энергией, принялась в эту игру играть. Она буквально приказала своему Мастеру писать. Он подчинился. Беспрекословно. Люди вообще очень легко подчиняются, когда ты велишь им делать то, что они и без тебя сами очень хотят сделать. Они даже начинают тебя немножко любить за этот приказ, который хотели бы отдать себе сами. За то, что ты открываешь плотину их собственной одержимости.
У Нины и ее Мастера выстроился странный ритм жизни. Убирая за спортсменами тарелки после завтрака, она вспоминала то, что они написали вместе прошлой ночью с Мишей. И удивлялась сама себе, что она вовлечена в такой странный, болезненный и настоящий процесс. Ей казалось, что именно сейчас, когда она улыбается и катит тележку между столами, она спит.
И что по–настоящему она проснется только вечером, когда снова сядет за Мишкин ноутбук, он начнет метаться по комнате, держа в одной руке стакан, а в другой – сигарету, а она будет видеть перед глазами другой мир и при этом стенографировать за ним, сама не понимая, как мозгом она может быть совершенно в другом мире и жить в придуманных им людях, а пальцами продолжать бить по клавишам и даже не промахиваться. Она заново проживала его слова, которые слепо печатала ночью.
Только в эти утренние часы, собирая вымазанные манной кашей тарелки, она смотрела на его текст со стороны, а не как одна из рыбок, вброшенных в аквариум его фантазии.
К обеду ее чуть–чуть отпускало, и она становилась способна смотреть новости и думать о чем-то внешнем. Например, тревожиться по поводу того, что деньги в кошельке внезапно закончились, а до зарплаты осталась еще неделя. Или о том, что начальство как-то косо посматривает ее в сторону. А сослуживицы с неприличной настойчивостью предлагают ей тональные кремы и пудру и нетактично повторяют о том, что крем «Хэппилоджи» от «Герлен» хорошо устраняет синяки под глазами.
Она искренне не могла понять, к чему все эти ужимки и прыжки. К чему вся эта мелкая суета, когда тут же, рядом по ночам рождается такооое! Буквально через две гипсокартонных стены прямо из ничего вырастает целая параллельная вселенная, которая настолько больше, значительнее и искреннее, чем все эти псевдофарфоровые тарелки и грошовые зарплаты. По ночам происходит что-то настолько стоящее, из-за чего днем все сложнее притворяться простой мелколобой коровкой, радующейся стакану химического молока и клочку бесплатного сена.
Там рядом росла такая жизнь! Жизнь! Пусть и выдуманная, она была настолько сильнее и искреннее, чем любое в взаправду прожитое время, что хотелось избавиться от физического тела и полностью переселиться в этот фантастический мир. Потому что в нем было больше эмоциональной правды, чем во всех этих вместе взятых мельтешеньях.
Нину постигло чудовищное раздвоение. Случалось такое, что, когда она прокручивала в голове надиктованные ей в ночи Мишей сцены, она роняла стаканы и застывала в диковинных позах. Или отвечала невпопад. Или просто отворачивалась от посетителей ресторана, задававших вопросы о калорийности пищи, и молча уходила. Она сделалась странная. Неадекватная.
Она влюбилась.
К ужину она совершенно теряла себя. Не хотелось ничего: ни есть, ни пить, ни курить, ни чесаться, ни смеяться, ни прыгнуть, ни щекотать. Хотелось только сесть у компьютера, всем существом превратиться в уши и пальцы, слышать и записывать.
Полностью раствориться. Как прирожденная акушерка забывает о себе во время родов, сама начинает дышать родовым дыханием и эмпатично тужиться пустотой, так и Нина полностью забыла себя и ушла в чужое подсознание.
В обед в столовой появлялся Он, и они делали вид, что «вчера» не было. И только заглядывали друг другу в глаза как в бездну.
За ужином они как эсеры перед бомбометанием кивали друг другу и встречались уже вечером в его номере, где она сразу садилась за клавиатуру, а он тут же прикуривал и начинал мерить комнату шагами.
Они не разговаривали. Собственно, тот первый разговор, который состоялся между ними в первую ночь, и оставался единственным. Они по–прежнему не знали друг о друге ничего. Но при этом делались с каждой ночью все более связанными.
Нина еще не полностью освоила функционал Музы и пыталась что-то рассказать о себе, пожаловаться на жизнь, продемонстрировать глубину собственной личности. И даже как-то обижалась, когда в ответ на ее попытки откровенности Мишка неделикатно отмахивался: «Нет, нет! Не сейчас! Ты понимаешь, что ты меня выдергиваешь из того мира в этот? Я пытаюсь вжиться в шкуру другого человека, стать им, а ты разговариваешь со мной, как со мной. И чтобы отвечать тебе, я должен выпрыгнуть из этой чужой электрички, превратиться в себя, а потом с трудом заскочить в следующую, причем ее еще и ждать полтора часа».