При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
Пройдет всего десять лет, и на Соллогуба хлынут потоки яростной брани. Писатель был из литературы вычеркнут, и публика вроде бы приняла это как данность. В середине 1840-х Соллогуб был нужен всем (острые споры о «Тарантасе» поднимали значение как самой книги, так и ее автора), в середине 1850-х не нужен никому. Молодой, но уже почуявший силушку Добролюбов откликнулся на пятитомное издание сочинений Соллогуба оскорбительной статьей («Современник», 1857, № 7), в которой автору было отказано не только в актуальности, но и в каком-либо значении. Соллогуб, по Добролюбову, не утратил дарование, но всегда был легковесным светским щелкопером; комплименты, которыми его некогда одаривал Белинский, квалифицировались частью как ошибки критика, частью же (и большей!) как его тактические ходы. (Применительно к статье Белинского о «Тарантасе» Добролюбов грешил против истины не слишком; он не вполне искажал позицию предшественника, а только выпрямлял ее в нужную сторону.) В лице Соллогуба Добролюбов разбирался со всей старой – дворянской – литературой. Подлежащей немедленному забвению. Радикально настроенный критик отлично понял, как выигрышна для решения этой задачи фигура Соллогуба, какие «козыри» невольно подкидывает своим литературным противникам некогда популярный писатель. Добролюбов напал на Соллогуба не первым. (О том, как и почему Соллогуб оказался под огнем, будет рассказано дальше.) Но быстро сложившийся авторитет критика завел
Поводы Соллогуб, конечно, давал – сам того не желая, а порой и не понимая. В новой эпохе он был человеком совершенно чужим. Но чужим иначе, чем Гончаров, Писемский или Достоевский. Во второй половине русского ХIX века больших действующих писателей можно было оспаривать, порицать, уязвлять и даже ненавидеть, но презрительно выпихивать за пределы словесности было не по силам даже самым остервенелым радикалам. Соллогуб по многим причинам стал писателем «бывшим». То есть для кичащихся своей «современностью» журналистов (а они и делали в литературе погоду) – «не бывшим никогда».
Казалось бы, четвертьвековых усилий достаточно, чтобы проза Соллогуба навсегда выпала из поля внимания просвещенной публики. Но не тут-то было. В 1886 году (заметим, что к этому времени ушел из жизни не только Соллогуб, но и практически все, за исключением Льва Толстого, крупные писатели второй полвины XIX века) отменно чувствующий читательский спрос А. С. Суворин выпускает «Тарантас» в «Дорожной библиотеке» (аналоге сегодняшних покетбуков). Через четыре года выходит второе издание; републикует Суворин и повести Соллогуба. Происходит это без какой-либо шумихи, нет и речи о «возрождении-возвращении» несправедливо забытого автора, Соллогуба не назначают задним числом «гением» и «классиком». Сочинителя «Тарантаса» (текста, в какой-то мере закрывающего другие вещи Соллогуба, но и тянущего их за собой) просто читают. И не перестают читать в следующем столетии. В 1922 году, когда вследствие революции русская культура оказывается разделенной, «Тарантас» одновременно (и это символично) выходит в Берлине, у И. Альтмана (факсимильное воспроизведение роскошного иллюстрированного издания 1845 года с приложением печального эссе пока еще графа А. Н. Толстого [220] ) и в Государственном издательстве советской России. За вторую половину ХХ века свет увидели шесть сборников прозы Соллогуба – с варьирующим составом, но непременно включающие «Тарантас», кроме того трижды явленный отдельно (в 1955 – скромная книжица, в 1982 – еще одно факсимильное издание, вскоре повторенное) и помещенный в антологию повестей 40—60-х годов ХIX века. И при тогдашних огромных тиражах (к примеру, «Правда» в 1982 году напечатала 500 000 – да, с нулями ошибки нет, полмиллиона – экземпляров «Избранной прозы») на магазинных полках книги Соллогуба не залеживались.
220
Концовка статьи Толстого стоит цитирования: «Читая повесть, я невольно вспомнил мою такую же поездку, почти в таком же тарантасе, по разоренным усадьбам Симбирской губернии. Те же дороги. Мужики, грязь, бестолочь. Те же мечтательные бестолковые помещики, с головой, поставленной вверх ногами. Тот же трактир в уездном городе, где и я ел “курицу с рысью”. Вонючие биллиардные с пропойным маркером, потерявшим свою душу. Досчатые заборы, лопухи на улицах – скука.
Ни неистовство Виссариона, ни византийские сны славянофилов, ни горечь иронии многих “Тарантасов” не сдвинули с места Россию, – такой она предстала в 1914 году: въехала на старом Василия Ивановича тарантасе.
Поездочка моя по Симбирской губернии кончилась, видимо, вследствие какой-то многовековой традиции, так же – крушением. Ночью, во время грозы и ливня, подъезжая к горевшему селу, я почувствовал, что тарантас мой клонится, клонится – вода уже по ступицу. И я, и тарантас, и ямщик, и чемоданы по старому обычаю опрокинулись в полную через край канаву. Мечты мои были прерваны. Итак, еще раз, еще один мечтатель въявь соприкоснулся с великим символом бытия – грязной лужей, куда мечтатель летит лицом, животом, всем существом, растопырив руки».
В советскую эпоху всякое издание писателя «второго ряда» надлежало мотивировать – объяснить (публике, но главное – идеологическим надсмотрщикам), почему это вдруг такого-то сочинителя (увы и ах, никак не пламенного революционера) стоит вытаскивать из забвенья. Сильными аргументами тут обычно становились прижизненная известность автора и благожелательные отзывы современников с «правильной» репутацией. Так, в случае Соллогуба резко негативные суждения Добролюбова и его подголосков побивались похвалами Белинского (который, как считалось, ошибок вовсе совершать не мог), а наследие писателя рассекалось на две части. Пока шагал в ногу со временем, сопутствуя «натуральной» школе, был в общем-то хорош (критика светского общества, верные картины провинциальной действительности), хоть и не без «аристократических» изъянов, зато потом сполна явил свою ограниченность и реакционность. Да и писать в общем-то разучился. Правда, почему-то его мемуары оказывались весьма важным (и охотно цитируемым) историческим источником, но на загубленной репутации позднего Соллогуба их достоинства словно бы не отражались.
В этой схеме есть относительная правда (действительно, с конца 1840-х годов Соллогуб постепенно отходит от художественной прозы), но далеко не полная, игнорирующая самую суть личности и внутреннюю логику судьбы писателя, наделенного несомненным даром – очень «своим», «камерным» и, кажется, с самого начала не предполагающим эволюции. В том-то и дело, что Соллогуб не умел (не хотел) меняться. И, как увидим, сильно сомневался в возможности каких-либо изменений – хоть человека «большого света», хоть общества (как блистательного столичного, так и провинциального), хоть российского миропорядка. Да и просто всякого человека и мироустройства как такового. Его «слабость» (недоверие и неспособность к любому развитию, которые так легко и соблазнительно отождествить с «реакционностью») неотделима от его же трезвой и грустной проницательности, иронии и самоиронии, парадоксально сопряженных с как бы растерянной снисходительностью. Этот психологический комплекс делал Соллогуба забавным (а чаще – раздражающим) чужаком не только в среде чужой, но и – прежде того – в своей. Будь Соллогуб серьезней, принципиальней, основательней, строже к людям (и к самому себе), убежденней (хоть в чем-нибудь), он стал бы совсем другим писателем. Или – что много вероятнее – не стал бы писателем вовсе. В любом случае русская словесность лишилась бы неповторимой мягкой и обаятельной смысловой мелодии, которая звучит и в шедших нарасхват повестях, и в нагруженном идеологической актуальностью (и вечной русской тоской) «Тарантасе», и в игривых (словно кичащихся легкостью) водевилях, и в стариковских воспоминаниях. В эту мелодию стоит вслушаться.
Рассказывать о человеке, оставившем подробные мемуары [221] , – дело рискованное. Всякие воспоминания
221
Оставшиеся незаконченными воспоминания Соллогуба (им предшествовал ряд мемуарных очерков) были опубликованы после смерти писателя: сперва – в «Историческом вестнике» (1886, № 1–6, 11–12), а вскоре отдельным изданием (М., 1887). Читатель может найти их в сравнительно недавних републикациях: Соллогуб В. А. Повести. Воспоминания / Сост., вступит. ст. и комментарии И. С. Чистовой. Л., 1988; Соллогуб В. А. Воспоминания / Комментарии И. С. Чистовой, предисл. А. С. Немзера. М., 1998. Лучшей работой о писателе остается статья В. Э. Вацуро «Беллетристика В. А. Сологуба» (1977), предназначавшаяся для однотомника издательства «Советская Россия», «зарубленная» издательством и опубликованная после смерти исследователя; см.: Вацуро В. Э. Материалы к биографии. М., 2005. С. 251–270.
Аристократическое происхождение, связывавшее писателя как со старомосковской, так и с «новой» придворно-петербургской знатью, – раннее (с детства) знакомство с «большим светом» и императорской фамилией – годы учения в Дерптском университете – тесные отношения молодого человека с семействами Олениных и Карамзиных, а стало быть, и с культурной элитой 1830-х годов – контакты с Пушкиным, Гоголем и Лермонтовым – блестящий брак с графиней Софьей Михайловной Виельгорской (посаженым отцом на свадьбе был сам император) – громкий, но недолгий литературный успех в начале 1840-х годов – «просто жизнь» в меру состоятельного барина, не слишком удачливого чиновника и семьянина, острослова и дилетанта, всеобщего доброго знакомца, поклонника изящных искусств, словно бы вдруг оказавшегося чужим новой культуре, – кавказская служба, парижские впечатления, тихое существование в Дерпте, непонятная, явно чудаческая увлеченность тюремными проблемами – пылкая любовь старика к молодой женщине и вторая женитьба – воспоминания как естественный удел «отставшего». В мемуарном корпусе Соллогуба тщательно, хоть и ненавязчиво прочерчивается именно такой контур его судьбы. Отбросить его практически невозможно, да и не нужно: в общем, все верно.
Кое о чем, конечно, Соллогуб предпочел умолчать или сказать затуманенно. Например, неясно, почему после неудачи на экзаменах в Дерпте (из-за случайного и вроде бы мнимого конфликта с неназванным профессором Соллогуб не получил звания «кандидата», а выпущен был «действительным студентом») «мальчик из хорошей семьи» (издавна близкой к императорской фамилии) не пошел по намечавшейся прежде дипломатической стезе, а оказался в Министерстве внутренних дел да еще чиновником особых поручений, обреченным постоянно мотаться по провинции. Соллогуб от службы вроде бы не бегал и даже находил в ней смысл, но карьера – несмотря на большие связи, а позднее личное благоволение императора Александра II – не задавалась. Так было всегда – в Петербурге, на Кавказе (сперва при гр. М. С. Воронцове, потом – при кн. А. И. Барятинском), при остзейских губернаторах… Женитьба (очевидно, что по страстной любви) на близкой подруге великих княжон, дочери просвещенного вельможи (мецената, меломана, человека близкого государю и доброго приятеля лучших русских литераторов, весьма Соллогубом почитаемого) семейного счастья не принесла. Одно дело увлечься прекрасной девушкой с небесной душой; совсем другое – быть супругом глубоко религиозной, чурающейся светских развлечений, погруженной в себя женщины. В прозе Соллогуба не раз возникает мотив «жизни сверх состояния» (в начале 1840-х он обдумывал роман с таким названием, в итоге свернувшийся в главу «Тарантаса» «Простая и глупая история») – сюжет этот автор знал отнюдь не по слухам. Героиня начавшегося еще при жизни первой жены старческого романа Соллогуба Вера Константиновна Аркудинская была дамой с, деликатно выражаясь, не идеальной репутацией. Жизнь Соллогуба постоянно выбивалась из той правильной колеи, которую предполагали его происхождение, связи и статус. Понятно, что о своих неудачах (ошибках, досадах, прегрешениях) мемуарист распространяться не хотел. Гораздо интереснее, что, считавшийся некогда одним из первых русских литераторов, Соллогуб вспоминал о своей писательских удаче и ушедшей славе мало и с отчетливо пренебрежительной иронией. Относящейся никак не к литературе вообще, но к собственной литераторской ипостаси.
Соллогуб подробно рассказывает о своем общении с Пушкиным, о неловкости, едва не обернувшейся дуэлью с первым поэтом (в январе 1836 года Пушкину показалось, что молодой человек развязно беседует с его женой – последовал вызов), о пушкинской к нему расположенности (ощутимой даже в момент болезненного выяснения отношений), о чести, которую ему оказал Пушкин, доверив роль секунданта на первой (несостоявшейся) дуэли с Дантесом. Он вспоминает, как Пушкин делился с ним соображениями об издательской стратегии «Современника», как вместе они посещали книжную лавку Смирдина, как Пушкин читал ему свои стихи. У нас нет оснований не доверять мемуаристу, а между тем ситуация совсем не так проста, как кажется. Пушкин всегда четко и последовательно разделял сферы «литературную» и «светскую». Тем паче – в черном 1836 году, когда нервы поэта были напряжены до предела, а его конфликт с салонной чернью «свинского Петербурга» стремительно шел к развязке. (Между прочим, Соллогуб с замечательной проницательностью описал тогдашнее состояние Пушкина.) Пушкин мог отдать должное порядочному юноше, попавшему в неприятную и опасную историю, но сумевшему выйти из нее, сохранив лицо (он вообще ценил навыки джентльменского поведения), но он не стал бы толковать с ним о «Современнике», а после шутить на литературные темы и, тем более, читать ему стихи. (Людей, которых Пушкин в ту пору знакомил с новыми стихами, можно буквально перечесть по пальцам, а представить себе Пушкина, декламирующего стихи давние, попросту немыслимо.)
Противоречие кажется неразрешимым, покуда мы не вспомним то, о чем Соллогуб в мемуарах умолчал. Будущий писатель начал сочинять в пятнадцать лет; тетрадь, озаглавленная «Мои опыты», хранится в Российской государственной библиотеке (ф. 622, к. 1, № 31). Стихотворствовал он без блеска (так будет и позднее), но довольно сноровисто. И, похоже, своего пристрастия к сочинительству не таил. Уже в 1832 году В. А. Жуковский включает имя юного Соллогуба в список сотрудников некоего предполагаемого (несостоявшегося) журнала. Узнать о том, что сын графа Александра Ивановича (приметного светского персонажа – в черновиках первой главы «Евгения Онегина» есть строчка «Гуляет вечный Соллогуб») и графини Софьи Ивановны (с давних пор интересовавшейся литературой) не чужд сочинительству, Жуковский мог, скорее всего, от П. А. Плетнева, дававшего отроку (до поступления в Дерптский университет) уроки словесности (а ранее обратившегося к его маменьке с «Письмом <…> о русских поэтах», напечатанном в «Северных цветах <…> на 1825 год»).