Приговоренный дар. Избранное
Шрифт:
И все равно я льщу себя надеждой, что все мои справедливые жутковатые деяния – это истинное мое творчество.
Жить талантливым убийцей – совсем не просто…
Но в последние годы радость от блестяще проделанной работы странным образом перестала посещать меня. Вернее, застревать во мне, будоража однообразие жизни миражными, мифическими праздничными блестками и серпантинами. Более того, в моей натуре стала преобладать угрюмость, неприятие и раздражительность, какой-то стариковский мудрый пессимизм, – мол, какая кому разница. Пять или восемь трупов будет в моем личном годовом послужном списке? Не станет от моей работы чище, здоровее, счастливее
Не однажды прокрутив в собственных мозгах подобную стариковскую ересь, я не претворял ее в действительность по двум элементарным причинам.
Во-первых, друга, которому я смог бы доверить описание своей истинной творческой биографии, у меня нет, и, видимо, никогда не будет. Всех более-менее близких моей душе существ я собственной волей перевел в иной мир. Загробный, из которого некоторые особенно притягательные, дорогие для моего сердца навещают меня. Навещают со словами благодарности и нежности.
Ну, а во-вторых, я все никак не удосужусь усадить себя за написание мемуарных тетрадей, которых наверняка бы случилось не менее чертовой дюжины.
И потому несколько потосковав, наедине… наедине с единственной своей многолетней подружкой-утешительницей – кристалловской «Столичной», – я вновь со скрываемой, негромкой дрожью сердечной ощущал в себе, в своем бестелесном существе, которое и называется душою – зудение беспрерывное, ежедневное, сводящее с ума и повергающее в жесточайшую депрессию: сердечную черную скуку, если мне, по каким-то не зависящим от меня обстоятельствам, не удается совершить свой творческий акт – акт очередного убийства, – и только совершивши, отправивши намеченную жертву в бесконечный путь, который зовется одним ласковым словом – смерть – я вновь на какое-то короткое удивительное время чувствовал себя приобщенным к этой земле, к этой местности, к этой стране, в которой довелось мне появиться на свет божий, в этом моем теперешнем обличии, с этим скучающим сердцем, тоскующей душою, с мозгами, переполненными черт знает чем…
Чего скрывать от себя-то: с недавних пор я пребывал в состоянии графоманствующего графа Толстого, который не испачкавши, не измаравши очередную партию девственно чистых порубленных рулонов бумаги, не чувствовал себя нужным на этой земле, среди этого множества родных и пришлых физиономий, лиц и ликов.
Я когда-то не верил этому состоянию, считал его кривлянием, показухой художника, который не изживши из себя накопившееся художество, готов изойти к самому себе неразрешимой ненавистью и готов оттого добровольно уйти в иные запредельные миры. И если бы только гениальное вымарывалось на листы, – ведь сермяжная ремеслуха перла, напирала, вываливаясь через край добровольного каторжника.
Возможно, у художников, у сочинителей ремесленная размазня неизбежна. Мое же ремесло не предполагает лишь одной мастеровитости и натасканности. При этом, как и профессиональный поднаторелый беллетрист, я не нуждаюсь в каких-то специальных сверхсложных приспособлениях.
Руки, голова – вот, собственно, и все приспособления.
Все остальные тонкости всегда при мне, точнее, во мне, в моей сущности человеческой. Мои нервы, моя интуиция, а впрочем, и потовые железы всегда в моем распоряжении.
Это в старом милом кино персонажи обильно смочены глицериновым потом в сценарные мгновения,
По моему мнению, потеющие персонажи – это есть первейший признак вырождения. Потому что существо, мнящее себя человеком, обязано в образцовом порядке содержать свою нервную систему.
Субъект, смакующий вагоно-ресторанный напиток, именно и относится к вырождающейся расе. Он не замечает, что обширные залысины его глянцевы и оттого еще более отвратительны. Бесформенный нос так же в победительном сверкании, а крылья точно надраены вазелиновым маслом. Редковолосистые усики являют собой форменное неприличие, оттого что щетинисты и по-монгольски разрежены, точно с ними специально возились, выщипывали. На этом мерзки полированном самодовольном лице разве что только мочки надавленные помидорностью не в потовых испарениях, но зато в левой женственные причиндалы: черный камушек и золотое миниатюрное распятьице.
Я еще в творческом раздумье: где же и в котором часу сотворить творческий акт с этим потеющим господином…
Но самое скверное, что мне уже скучно. Мне кисло на душе, словно я наглотался без меры какой-то минеральной водицы, отчего в горле объявился гастритный непроталкиваемый комок. Он в сущности мифический, но от осознания этого неопровержимого факта нисколько не легче.
Художник с кислым катарным мироощущением, – что может быть незанятнее и подлее.
Я предчувствую, что и устранение этого самодеятельного гурмана будет никак незанимательным, и вечерние прессхроники поведают о сем рядовом событии скупо, с тусклым выражением засыпающего на ходу вечернего уголовного репортера, которому многочисленные умерщвленные трупы приелись до утренней похмельной тошноты.
Я уже сочувствовал будущему снурому хроникеру, выдавливающему из своего обширного хроникерского опыта какие-то занимательные краски-подробности.
Мне было жаль и публику, обожающую эту специфическую жизненную рубрику, когда после трудовых рутинных будней она уютно устраивается в домашнем продавленном кресле и любовно, и жадно устремляется к ней, ища там жутко растерзанные человеческие останки, с описанием инструментов и орудий насилия…
Репортер еще в похмельном профессиональном ожидании, трудящаяся публика в предвкушении, – а мне уже ведомо, что этот разговорчивый малый убудет в мир иной по элементарной прозаической причине: в связи с сердечной недостаточностью…
– Прошу прощения! Вы на сердце никогда не жаловались?
– На сердце? А почему я должен жаловаться на сердце? Батенька, зачем мне жаловаться на сердце, если я не осведомлен о его месторасположении. Я, батенька, не шучу. По школьной анатомии я помню, мы проходили… Где-то вот здесь. Я верно указываю?
– Нет, несколько ниже. Впрочем, я прошу прощения, что перебил вас.
– Да нет, ничего. А что, батенька, вас что-то беспокоит? То-то я смотрю, вы не притронулись к своей рюмашке. Правда, курите вы больше меня, грешного. А я вот не могу, чтоб не оснаститься огненной водицей. По правде говоря, коньяк не первый сорт. Но за неимением лучшего… Так вот, если вам не прискучила моя тема, а я полагаю, что на кредитных операциях я собаку съел, и прошу заметить – не одну!