Приговоренный
Шрифт:
Шла толпа, вопль висел над улицей: «Россия — единство! Россия — величие! Россия — порядок!»
Время от времени прорывался профессионально разборчивый крик: «Губернаторам — конец! Одна страна — одна власть!»
Толпа радостно подхватывала…
И он шел в толпе, и не мог вырваться, сделать шаг на обочину…
Точно зная, что вот-вот толпа метнется, загремят очереди, взовьется визг «Регионалы! Регионалы!!»
С тротуаров, из окон, из перегородившего улицу автобуса будет лететь смерть…
В двух шагах он увидит человека, ищущего автоматом мишень…
Ствол дернется и остановится
Он упадет на асфальт, под ноги толпы…
Он проснулся и, еще не понимая, что вокруг происходит, потянулся за бутылкой — надо было прогнать чертов сон как можно скорее.
Но, не успев сделать глоток, понял, откуда во сне взялись выстрелы.
12
Автоматная очередь прогремела в вагонном коридоре.
И одновременно заработал автоматический гранатомет снаружи.
В наступившей после этого тишине стал слышен тонкий звон падающих осколков стекла и человеческий крик.
Тут же поехала в сторону дверь купе, и возникли его придурковатые конвоиры.
— Сидеть, — приказал старший неведомо откуда взявшимся суровым тоном, — сидеть, ситуация под контролем!
Поверх пуленепробиваемых костюмов оба натянули специальный поездной камуфляж под цвет вагонных стен и измазали лица десантной боевой раскраской, став уже окончательно похожими на цирковых коверных.
Пыхтя и толкая друг друга, они немедленно залегли на полу купе, выставив в сторону коридора стволы новейших, пятого поколения чеченских автоматов, в русских войсках прозванных «старик хаттабыч», и открыли плотный огонь. Пули застучали по стенам, завизжали, рикошетя от металлических рам и поручней.
— Врешь, не возьмешь! — кричал при этом Игорь Васильевич, и вдруг как бы бурка взвивалась над ним, и вдруг как бы подштанники открывались…
— Поближе подпусти, Игорь Васильевич, — бубнил Сергей Иванович, не снимая палец со спуска, — сейчас наши сбоку ударят.
На что Игорь Васильевич, продолжая стрелять, отвечал соответственно.
— Сама подпускай, Анка, — хрипел он, уже швыряя в коридор, словно гранаты, картофелины, сваренные «в мундире», — а я командир, я пью чай — и ты садись, пей!
Так же внезапно, как началась, стрельба кончилась.
Он осторожно глянул в окно.
Поезд стоял посереди редколесья. Между чахлых берез, поливаемых мелким серым дождем, мелькали фигуры убегающих, в которых он сразу признал бойцов «Партизанской армии имени батька Луки». Убегающие тащили раненых, безнадежно задевающих руками землю, и пленных в натянутых на головы мешках…
— И ты, Юрий Ильич, садись, пей, — услышал он и обернулся.
Сопровождающие, уже в обычных парусиновых штанах и вискозных теннисках, в которых они постоянно расхаживали по вагону, громко втягивали докрасна заваренный кипяток. Сияли подстаканники с выштампованными паровозами и буквами «НКПС», а ложечки, которые они из стаканов, конечно, не вынули, при каждом глотке грозили выколоть глаза рыцарям революции.
— Идите вы к черту, шуты, — сказал он устало, — я поспать еще попробую.
Немедленно вскочив и отдав честь (причем Игорь Васильевич не преминул пошутить «к пустой голове руку не прикладывают»),
13
Но заснуть, оставшись один, он уже не смог. И не потому, что налет бандитов напугал его, к такого рода происшествиям он был готов, поезда постоянно пытались грабить — нет, сон отступил, вытесненный постоянными мыслями о неискупимой его вине… Он снова взялся править речь.
«…на дурно возделанной почве. Как и прежде не раз бывало, Россия попыталась перепрыгнуть в будущее прямо из прошлого через настоящее, и снова от этого тяжкого прыжка содрогнулся мир. Но теперь и сам этот мир, мир, созданный безгранично распространившейся европейской цивилизацией, был не так устойчив, как за сто лет до того, и новая российская революция стала первым камешком лавины. Все обрушилось, а когда рассеялась пыль, и взору открылись обломки американо-европейского общего дома, на горизонте встали дворцы и храмы Востока и Юга. Жизнь ушла в Пекин, в Кабул, в Манделатаун, в Медельину… А нам осталось рыться среди битых идеологических камней, искать хоть что-нибудь, чем можно замостить дорогу в тупик нашей истории…»
В конце концов, подумал он, это просто мания величия в самой тяжелой форме — казнить себя за то, что события совпали с твоей выдумкой. Но даже если и не мания, а действительно… Ведь коли так рассуждать, то и Ньютон виноват в смерти всех людей, на голову которых свалились кирпичи, а не яблоки!
Сравнение казалось остроумным секунду, потом в нем обнаружилась заурядная наглость.
Он вписал несколько фраз и долго смотрел на них, постепенно отвлекаясь от смысла. Накопившийся недосып давал себя знать, и время от времени он впадал в оцепенение — не спал, но и не совсем бодрствовал.
«…тупик истории.
Что же должен чувствовать человек, проговорившийся о своем предчувствии катастрофы? Неужто лишь гордость угадавшего, профессиональное удовлетворение экстраполятора? Нет, отвечаю я себе сегодня, еще и вину, и стыд, вину и стыд тем большие, чем меньше упреков слышится от окружающих, чем выше общественная оценка сделанного…»
Он все же снова ненадолго уснул.
Теперь они уже подъезжали к Минску. Иногда, как тень дистрофика, уплывала за окном в покидаемое пространство нищая серая деревня, без людей и скота — народ давно переселился помирать в лесные землянки, куда не доставала «атецкая» рука власти. И только стая диких слепых собак, каждая с небольшую лошадь, распространяя зеленое сияние проносилась по пыльной улице, тридцатое поколение шариков и полканов восемьдесят шестого года…
14
Он просыпался, пил, что-то, не замечая, ел… слушал дальнюю артиллерийскую канонаду… опять дремал… смотрел в окно на руины городов, на танковую колонну, ползущую параллельно рельсам по реке грязи, которая когда-то, вероятно, была приличной дорогой… А поезд летел дальше, через разбойную, давно уже вовсе не управляемую Польшу, несся под быстро ветшающей унылой Варшавой, изгибаясь длинной дугой, будто проверяя, не потерян ли хвост, поворачивал к югу…