Прикладная метафизика
Шрифт:
Музыку сфер (о ней неоднократно упоминали Пифагор, Гермес Трисмегист, Иоганн Кеплер) источает упорядоченный Космос и всякая его соразмерная, самодостаточная часть («гомеомерия» по Анаксагору), если она правильно настроена. Таким самозвучащим инструментом является и подобающим образом устроенный Полис — но созвучия не слышны развращенному, обманутому слуху. В сущности, всякое целое, в отличие от механизма или агрегата, имеет собственный мотив, транслируемый в диапазоне неслышимой музыки. И уж, само собой, исполнена скрытой, неслышимой профанному слуху гармонии справедливая (точно настроенная) душа. Сократ, однако, не использует столь существенный аргумент в качестве доказательства — и тому есть свои причины. Дело в том, что наступившая вдруг слышимость неслышимого сама даст о себе знать, но апеллировать к ней дискурсивно нет смысла: точно так же и ультразвуковая сенсорика не может быть выведена из схематизмов чистого нерукокрылого разума. «Услышав» неслышимую ноту порядка,
Для иллюстрации сказанного можно обратиться к китайской книге «Тай Лю-цзин», где содержится своеобразное обоснование неслышимой музыки:
«Наставник Лю лишь однажды встретился со странником Гуном. Дело было так. Наставник с учениками сидели на лужайке, занимаясь составлением и толкованием пентаграмм по системе тай-цзин. Лю предложил поразмышлять о фигуре под названием «равновесие», и ученики погрузились в молчание. Неожиданно один из учеников переставил палочку в пентаграмме и воскликнул: «Разве что-то в мире изменится от перестановки этой палочки? Небо не упадет на землю, спящий дракон не шелохнется, даже робкий лис не вздрогнет».
Кое-кто из присутствующих согласился с ним, прочие принялись возражать. Спор становился все громче, ученики размахивали руками и бранились, но учитель Лю невозмутимо наблюдал за происходящим.
В это время мимо проходил одинокий странник. Ненадолго замедлив шаг, он подошел к выложенной фигуре и вернул палочку на место. Спорящие тут же успокоились и замерли в благочинных позах. Лю и Гун обменялись взглядами, после чего странник повернулся и пошел своей дорогой. Не было сказано ни единого слова, но умеющим восстанавливать равновесие Вселенной для понимания друг друга слова не нужны» [112] .
112
The Source Sook on medieval chinecse Philosophy. V. 2. Princeton, 1982. P. 114–115.
6. Язык европейской метафизики, во всяком случае до Хайдеггера, опирается на паноптическую метафору. Оптикоцентризм пронизывает, прежде всего, способ выражения, но тем самым определяет и способ понимания сущего. Само имя «метафизика», возникшее случайным образом, было бы более точным, если бы указывало на определенный раздел физики, а именно на оптику. Следует признать, что метаоптика во многом обусловила спецэффекты диалектического аттракциона: рефлексия, игра отсветов и бликов, отражений и преломлений, горизонта и перспективы — столетиями эта азартная игра велась «до полной гибели всерьез». Но к настоящему времени эвристический потенциал оптикоцентризма практически исчерпан [113] .
113
Данное обстоятельство признает и такой энтузиаст паноптической метафоры, как Морис Мерло-Понти. См.: Мерло-Понти М. «Око и дух». М., 1995. Подробный анализ проблемы содержится в книге Jay М. Downcast Eyes. Berkley, 1993. См. также: Willimen P. Look and frictions. Bloomington, 1994.
Таким образом, европейская философия несравненно ближе к метаживописи, чем к метамузыке. С платоновской пещеры ведет свой отсчет концепция истины как невидимого. Обитатели пещеры созерцают иновидимость истины, довольствуясь проекциями и бликами истинного бытия. Дерзнувшего на прямовидимость философа ожидает ослепление светом истины и, как следствие, неизбежное временное помрачение, разрушающее аккомодацию оптикоцентрического разума к условиям царства теней.
Невидимые земным оком небесные эйдосы, сокрытая, пребывающая в изгнании Шехина и узкий лучик lumen naturalis, взятый на вооружение Декартом, — повсюду мы обнаруживаем следование согласованной традиции языка описания. По существу, мир невидимого давно разграфлен и локализован; невидимой инфраструктуре не хватает только режима внутренней подсветки, а в остальном невидимое вполне представимо и даже некоторым образом имманентно порядку явлений. И Беркли, и Кант понимают данность опыта как проецируемую видимость (Беркли как «проецируемую свыше», а Кант просто как преднаходимую). Заманчиво пойти по легкому пути: довообразить и достроить невидимую составляющую. Именно этим, согласно Канту, и занимается разум в своем трансцендентном применении (то есть за пределами собственной компетенции). Отсюда, между прочим, следует, что «невидимое» есть гораздо более слабая степень трансцендентности, чем «неслышимое».
Существуют веские основания для того, чтобы трактовать истинное бытие как неслышимое. Почему бы и в самом деле не обратиться к неслышимой музыке сфер, к не улавливаемой перцептивными датчиками трансляции Зова, наконец, к реверберации Творящих Глаголов, которыми и был создан мир? Вся глубинная и вершинная инфрамузыка предстала бы как background узкого озвученного участка земной музыки,
Трагедия «немузыкальности» сказывается во всем. Взять пресловутые эйдосы, небесные эталоны земных вещей — теория Платона избавилась бы от многих трудностей и недоразумений, если бы отказалась от представления о непременной картинке, погруженной в невидимость [114] . Ведь одно дело прекрасный горшок, кувшин, прекрасная девушка и прекрасная кобылица — тут на помощь сразу приходит визуальный образ оригинала. Но если речь идет о мужестве и справедливости или о прекрасном самом по себе, «картинка» не только не срабатывает, но и вводит в заблуждение. Например, небесным образцом справедливости скорее будет неслышимое созвучие, а не сверкающие грани бриллианта; эталоном рассудительности, блага, уже упоминавшегося равновесия и даже единого самого по себе также будет нечто из сферы неслышимого, трансцендентная симфония, отзвуки которой иногда удается уловить и посюсторонней музыке.
114
Как тут не вспомнить предостережение-пожелание Мераба Мамардашвили в адрес инстанции ratio, состоящее в том, чтобы «преодолеть манию наглядности» (Мамардашвили М. К. Классический и неклассический идеал рациональности. Тб., 1984.). Увы, мудрый совет не исполнен и по сегодняшний день.
Первообраз важнейших на земле, и особенно в человеческом мире, вещей незаслуженно носит имя «эйдос» («вид» в переводе с греческого), ему подобает другое имя — кайрос. Этим термином определяется привилегированная точка контрапункта, решающий момент собственного внутреннего времени. Кайрос имеет прямое отношение к судьбе, к трагедии, к способу присутствия истины в профанной повседневности. Кайрос был бы важнейшим термином внутренней хроносенсорики, музыкально-темпоральным коррелятом всякого «единства происходящего», но полнота хроносенсорики, говоря словами Канта, есть удел «иного возможного разума». Нечто подобное можно было обнаружить в античной Греции; здесь стоит прислушаться к такому проницательному историку, как Коллингвуд:
«И поэты сохраняли свое традиционное место в греческой жизни, показывая, что в силу общей закономерности перемен определенные предшествующие условия, как правило, ведут к определенным следствиям. В особенности указывалось на то, что избыток в одном направлении приводит к насильственному изменению в другом, противоположном направлении. Почему это было так, они не могли сказать, но, основываясь на своих наблюдениях, считали, что дело обстоит именно таким образом. Тем самым люди, становившиеся чрезмерно богатыми или же приобретавшие чрезмерную власть, подвергались особой опасности впасть в крайнюю нищету и зависимость. Здесь не было теории причинной связи, их мысль не была похожа на философию индуктивной науки семнадцатого столетия, основывавшуюся на метафизической аксиоме причины и следствия. Богатство Креза не было причиной его падения, для умного наблюдателя оно было всего лишь симптомом того, что в ритме его жизни что-то произошло и это что-то, вероятно, приведет его к падению. В еще меньшей мере падение было наказанием за что-то такое, что в общепонятном моральном смысле могло быть названо злодеянием. Когда Амасис у Геродота разорвал свой союз с Поликратом, он это сделал только потому, что Поликрат чересчур процветал: маятник качнулся слишком далеко в одну сторону, и было очевидно, что он также далеко качнется в другую» [115] .
115
Коллингвуд Р. Дж. Идея истории. М., 1980. С. 24–25.
Глубинная ритмология (при наличии исправного датчика-резонатора) позволяет выделять группировки событий, которые не связаны через инопричинение. Единое может быть расслышано там, где оно никак не просматривается с позиций линейного детерминизма, не фиксируется оптикой линейной рефлексии. Так из усмотренных причинных связей в их обозримой последовательности рождается история, а трагедия рождается из духа музыки, точнее говоря — из духа Музыки. Более того, трагедия в ее античном понимании (в понимании Эсхила, Софокла и того же Геродота) оказывается ближе к духу Музыки, чем оркестровка заведомо посюсторонних произведений, изначально находящихся в плену у слышимости. Музыка, адресованная только человеческому уху, только немощному и ленивому слушателю, музыка, принципиально не имеющая своего трансцендентного коррелята, не имеет и санкции от Музыки. Общность имени в данном случае основана на недоразумении и, соответственно, ведет к дальнейшим недоразумениям и злоупотреблениям.