Приключения 1974
Шрифт:
— Думает, я пьяна, — сказала Калерия, вставая. — Немец — одно слово. Разве им нас понять? Эх, Европа, Европа!
— Европа, — подхватил Притвиц понятное ему слово, — это мы, немцы, впервые объединили Европу.
Фон Шренк улыбнулся им вслед.
— Эта дама необычайно экзальтированна, — сказал он, обращаясь к Полине, — и, как ни странно, я вынужден был выручать ее из рук нашего знакомого, господина Кранца. Что она такое наболтала в компании парней из люфтваффе — не могу выяснить до сих пор. Но ее муж прибежал ко мне и елозил передо мной па коленях до тех пор, пока я не принял мер.
Пластинка смолкла. Вечер вливался в окно. Пахло сиренью и какими-то медицинскими снадобьями — сказывалась
— Волшебный мирный вечер, и не верится, что всего в нескольких километрах отсюда бродят бандиты, — сказала она. Шренк клюнул.
— Реткин, — сказал он, разливая вино всем в рюмки, — это эпопея, черт побери. Я все о нем знаю. Он капитан Красной Армии, танкист. У него неистовый характер. И он ни перед чем не остановится. Он настоящий враг. Он делает честь своим противникам. — Фон Шренк поднял рюмку. — Уважаемые гости, — он обнажил зубы в неприятной яростной усмешке, — он разбил колонку, перебил две сотни солдат, однако и в предыдущий раз он перебил немало немцев и уничтожил колонну. Кончилось это тем, что мы вешали на площади его бандитов и дарили коров его перебежчикам. В этот раз я не сделаю ошибки. Я не буду никого миловать. Он попадется у меня, этот Реткин. Потому что, хотя у него характер настоящего воина, он неосторожен. Нет. Он ждет немцев, а к нему придут русские. Выпьем за «Троянского коня», друзья мои. Гомер поведал нам мудрую притчу. А господин Реткин вряд ли знает античную литературу.
Нетвердо вошел Притвиц и, отводя глаза, сказал, что он может включить музыку.
— Музицируйте внизу, Карл, — чуть хмурясь, сказал фон Шренк, — там вы справляетесь успешнее.
По лицу Притвица скользнуло победоносно-насмешливое выражение, он щелкнул каблуками и удалился.
— Вы сказали, что выручили эту даму из лап Кранца? — спросил Бергман, беря рюмку. — Этот бульдог способен выпустить добычу?
— Способен, если берется за спасение сам фон Шренк, — полковник слегка опьянел.
— Кто такой Кранц? — Речь Шренка становилась невнятнее. — Маленький клерк с Иг Фарбен Индустри — крохотный клерк. Убогая рабочая скотинка, которой помыкал кто угодно. Ему дали власть, но забыли научить ею пользоваться. Он может посадить, убить, запытать, и он упивается своей неожиданной силой. Но господин гауптштурмфюрер помнит одно обстоятельство. У полковника фон Шренка друзья сидят всюду, вплоть до генерального штаба. Полковник фон Шренк учился с ними в академии, соревновался на ипподроме и просто вырастал вместе в одних и тех же полях Восточной Пруссии. У господина гауптштурмфюрера Кранца нет друзей. Потому что гауптштурмфюрер не владел поместьем, не учился в академии и едва ли даже прошел полный курс гимназии. Это последнее наполняет господина Кранца большой неприязнью к полковнику фон Шренку. Но знание полковником кое-каких особенностей личной жизни гауптштурмфюрера Кранца заставляет уважаемого гауптштурмфюрера выслушивать предложения гебитскомиссара и военного коменданта. Выслушивать и считаться с ними.
Фон Шренк поднял на Полину мутные глаза.
— Только эти обстоятельства, только они, друзья мои, спасли Калерию. Не угодно ли продолжать?
3а перегородкой похрапывали и стонали раненые. Оттуда сочился тяжелый запах лекарств и немытого тела, чуть смягченный духом горелого воска. Репнев иногда выходил, склонялся над самым тяжелым. Этого немолодого партизана из бывших точилинских пуля ударила в горло. Извлечь ее нельзя было. Требовалась очень сложная операция, и Репнев решил провести ее при свете дня. Пуля была рядом с сонной артерией, одно неверное движение скальпеля — и смерть. Горло раненого хрипело и высвистывало. Рядом выстанывал в беспамятстве мальчик, раненный в
Репнев лег. Ступни голых ног захолодели от сырой земли, и он грел их сейчас, закутав ватником. А вокруг была тьма, душная от дыхания девяти человек. Духота эта подступала к самому горлу. Согрелись ноги, Репнев ватник сбросил. Он скинул и гимнастерку, лежал в бриджах, полуголый, босой. Голова горела. Он думал о Коппе. За месяцы скитаний ни с кем другим он не сошелся так близко, как с этим по-мальчишески восторженным и наивным венцем, оказавшимся надежным товарищем в самые трудные минуты. Надо было его понять, а поняв, оберегать. Репнев не смог сделать этого.
Когда под утро, еще раз осмотрев раненых, он вышел из землянки, лагерь уже гудел разговорами и суетой. На кострах дежурные варили пищу. Он спустился в землянку штаба и попал в самый разгар спора. Точилин и комиссар доказывали полулежащему на нарах Редькину, что ночью они слышали шум самолетов над самым лесом.
— Я всю ночь не спал, кроме как филина, никого другого не слыхал, — посмеивался Редькин. Пламя небольшого факела, вставленного в гильзу патрона от противотанкового ружья, окрашивало все в алый цвет. Бинты, охватывающие полтуловища Редькина, казались рыжими. — Болит, стер-рва! — сказал Редькин, выпрямляясь. — Ну ничего. Терпеть можно. Чего смурной, доктор?
Репнев посмотрел на него. Он не винил командира в смерти Коппа, но беспощадность этого человека пугала его. Живет одной войной, все человеческое для него — пустота. Он опять подумал о Полине. Что бы ни было у нее с тем немцем, а он должен был выполнить обещание. «Теряем самых близких, опять подумал он, и теряем порой не из-за того, что так судьба определила, а из-за собственной безответственности или недомыслия». Опять лицо Полины со сведенными в угрюмом раздумье бровями, с придавленными болью веками стало перед ним. «А вдруг она уже погибла? — внезапно подумал он. — Вдруг ее спровоцировал кто-нибудь из этих немцев». Но и лицо майора-немца, ожидающее, встревоженное, возникло перед ним.
— Командир, — сказал Репнев, — или пошли связного в Клинцы, или я сам пойду.
— Борис, — рявкнул Редькин, прикусывая губу от внезапно подступившей боли, — ты меня знаешь: пристрелю как собаку, если уйдешь сам! Отряду нужен врач. Мы без тебя как лошадь без одной ноги, а ты тут всякими минорами занят... — Он помолчал, взглянул в лицо Репневу и добавил: — Был бы ты там рядовой — разрешил бы... Сам заваривал, сам расхлебывай. А сейчас и тебя не пущу, и людей не пошлю. Точилин прав: провокацией за версту пахнет.
Репнев вглядывался в его исхудалое, ожесточенное лицо и понимал, что никакие его доводы не прорвутся сквозь редькинскую броню командирского долга.
— Я знаю свою жену, — сказал он, тоже ожесточаясь. — Слышишь ты... Я ее знаю. Она думает, как я. Она смелая... А ты мне тут о провокации!..
Редькин искоса глянул на него, усмехнулся.
— Не верь бабам, Репнев, — сказал он, мгновенно оскаляясь и тут же вновь переходя в обычное настроение напряженности и подозрительности, — я их много знал. Одна верная была — Анька. И то когда на глазах. — Он вдруг стал промаргивать слезы, и сейчас в нем было что-то от жалобящейся на жизнь собаки. — Задавили девку, гады!.. А какая девка была — цены ей нет! От границы со мной шла, под пулю первая кидалась... За что мне такое, а, Репнев?