Приключения 1984
Шрифт:
— Что же святой мулла не встречает нас?
Дородный мулла выскочил во двор с необыкновенным проворством.
Он заговорил вкрадчиво, льстиво.
— Ушли, негодники. К железной дороге, не иначе, — расслышал я последние слова.
Начальственный голос зазвенел, но вскоре смягчился. Послышались слова прощания. Они звучали уже совсем по-дружески.
Вернулся мулла. Он был возбужден, даже вспотел. Я ничем не выдавал своего волнения.
— Сосед приходил, — объяснил мулла. — Просит на день волов моих. Я дал. Сердце не позволяет отказать в чем-либо мусульманину. Да и аллах велит быть человечным, — добавил он, вздохнув.
Потом, помолчав для приличия, он сказал:
— Сын мой, уступлю я твоей просьбе, — он опять протянул белую ладонь.
— Расписку, высокочтимый учитель, — напомнил я.
— Ах, да! — Он взял перо, придвинул чернильницу и спросил: — Писать по-турецки?
Я кивнул.
— Не
Он быстро написал несколько строк. Я перечитал их, спрятал бумажку, но ожерелье не отдавал.
— Ну! — поторопил мулла.
— Вы забыли о деньгах, учитель.
Он развел руками. Дескать, дырявая память стала! Ушел ненадолго, принес три сотенных бумажки и разложил их передо мной. Я положил рядом ожерелье. И когда мулла схватил его, взял деньги.
— Я видела во дворе полицейского, — сказала Ширин, когда мы оказались на улице. — Наверное, искали нас. Бежим!
— Не бойся, — сказал я. — Теперь нам никакой шайтан не страшен.
— Почему? — спросила Ширин. — Это святой мулла помолился за нас?
— Да, — сказал я. — Ты не ошиблась.
А сам подумал: «Каков лес, таковы и звери».
И я уже, увы, уподобился им.
До персидской границы мы добрались быстро. На нас была теперь хорошая одежда, и билеты на поезд мы купили. Я сберег две сотенные бумажки, и не зря. С великим трудом удалось нам найти чабана, который за сотню перевел нас через границу. Еще одна сотня оставалась цела, и мы, приехав в Тегеран, сняли комнатку на полгода. За это время надеялся собрать немного денег. Вот тогда мы и вернемся на Родину. Я не знал, как это осуществить, но мечта о возвращении была единственным, во имя чего я жил.
За небольшой вступительный взнос старик кузнец взял меня в ученики. Сперва я раздувал мехи, но вскоре уже неплохо орудовал молотом и сам изготовлял серпы, топоры. От каждой проданной вещи хозяин отчислял мне небольшую долю. Жить можно было, хотя и очень бедно. Угнетало меня то, что не удавалось отложить ни единого гроша. Шли годы. Началась война. Значит, нечего было и думать о том, чтобы приблизиться к границе. А жить на чужбине стало вовсе уж невыносимо. Тогда я решил, что пойду к советской границе и отдамся в руки властей. Я знал, что Советская власть строга, но справедлива, и потому был уверен: меня поймут. Учтут мою молодость, неопытность, раболепное повиновение отцу в ту пору, когда он заставил нас покинуть родные места. Учтут и раскаяние мое, идущее от чистого сердца, и отречение от Пиржан-максума, которого я и в воспоминаниях не могу теперь называть отцом. И муки мои на чужбине, и погубленную молодость мою, и безрадостную юность моей сестры — все, все! А если найдут, что я преступник, то пусть судят! Снесу наказание безропотно.
И уж, несомненно, казалось мне, поймут и простят Ширин. Однако несчастной сестре моей суждена была на чужбине страшная участь. Сердце мое обливается кровью, но расскажу я и об этом.
Я заболел. Свалился в кузнице, у горна. И прежде плохо чувствовал себя, но держался, потому что не выйдешь на работу — останешься без хлеба.
Мастер свез меня в лазарет для бедняков: там у меня обнаружили брюшной тиф и надолго оставили на койке.
Все, что можно было, Ширин распродала: нужны были деньги на лекарства и передачи. Она бралась за любую работу: нянчила у соседей детей, стирала белье. Но в нашем квартале жили бедняки, у них у самих-то лишнего гроша не было. Потому и рассчитывались они с Ширин кто лепешкой, а кто горстью риса. Врач, который лечил меня, сказал, что нужно заграничное средство, без него я на ноги не поднимусь. Когда я узнал цену лекарства, то пришел в ужас: так она была велика. На горе мое, врач сказал о лекарстве и сестре. Я уже потом не раз сокрушался: лучше бы я умер в той больнице для несчастных! Но аллаху было угодно убить меня, не лишая дыхания.
Неделю спустя после разговора с врачом Ширин принесла лекарство. Я начал глотать пилюли, и действительно почувствовал себя лучше. К концу месяца меня выписали. Я был рад выздоровлению, будто во второй раз родился. Но радость глушила тревога за Ширин. Сестра моя давно уже не навещала меня. Когда видел в последний раз, я спросил у нее, где взяла она деньги на лекарство. Ширин ответила:
— Заняла.
Она отвела глаза и вообще была на себя непохожа: бледна и казалась несчастной.
Все это рождало тяжелые предчувствия.
Я вошел в барак, в котором мы нашли на время пристанище. По обеим сторонам длинного коридора были расположены одинаково ветхие двери. Наша была приоткрыта. И сердце мое оборвалось — в комнате никого не было. Моя голая койка светила жалкими железными ребрами. Кровать, на которой спала Ширин, была застелена ее лоскутным одеялом, подушка валялась на полу. Сам не знаю почему, но прежде всего я поднял эту подушку и ощутил ладонью, что под вытертой наволочкой лежит бумага. Я достал ее. То был почерк Ширин. Строчки написаны латинскими буквами: так ее учили писать в далекой советской школе. Ширин торопилась, и потому строки были неровные, многие слова недописаны. Страшная суть открылась мне, едва я начал читать.
«Мой милый брат! Мой единственный человек на всем белом свете!
Тысячу раз думала я о том, какую страшную боль причиню тебе, но иначе поступить не могла. Рука моя отказывается писать, слезы размывают буквы. Прости меня. И молись за меня.
Помнишь, я принесла тебе лекарство? Деньги дала мне старуха Шовкет. Она живет в большом доме, что над арыком. Когда я попросила у Шовкет денег, она сказала, что это очень большая сумма и нужна расписка. Подписываясь, я разобрала на бумаге персидские слова: «Деньги получены за услугу особого свойства, оказанную мной». Я спросила, зачем эти слова. Старуха Шовкет ответила: «Значит, ты не обязана возвращать мне долг. Не беспокойся, глупенькая. Я желаю тебе добра».
Я не хотела подписывать, тогда старуха разозлилась и сказала, что не даст мне ни гроша. А я все время видела перед собой тебя, Навруз. Я знала — без лекарства ты умрешь. Потому я поставила свою подпись и получила деньги.
Два дня все было спокойно, а в среду вечером старуха пригласила меня к себе. Она вымыла меня в бане, потом принесла мне атласный халат и красивые туфли. Проводила в спальню. Я не могла понять, почему она так ухаживает за мной. Но чувствовала сердцем, что все это неспроста, и потому попросила: «Отпустите меня, ханум, пожалуйста».
«Куда еще тебя отпустить, моя птичка! — сказала старуха Шовкет. — Ты же свободна. Разве тебе не нравятся эти белоснежные, мягкие перины? Отдохни на них. Твоя красота заслуживает такой чести».
Я пыталась сопротивляться, хотя воля моя ослабла. После бани старуха дала мне стакан молока. Я выпила, хотя и почувствовала пряный привкус. Теперь-то я знаю, что старая ведьма примешала к молоку дурман! Я впала в забытье.
Брат мой, родной и любимый, единственный! Стыд и совесть не позволяют писать о том, что случилось потом!
Я очнулась — нагая, на той же постели. Голова была как в тумане. В теле — слабость. Я приоткрыла дверь и стала звать старуху, просить, чтобы мне принесли одежду. И вдруг услышала хохот. Две женщины, еще нестарые, очень накрашенные, вбежали в спальню, схватили за руки и выволокли в соседнюю большую комнату. Я раньше и не подозревала, что в доме этом, кроме старухи, живет еще кто-то. В нарядной комнате сидели на коврах еще три красивые женщины. Они курили. Посредине стоял кувшин с вином. Те женщины, увидев меня голую, с растрепанными волосами, тоже засмеялись. Одна сказала: «Красавицы! В этой клетке появилась новая птичка!»
«А она мила!» — откликнулась другая.
Я задрожала, осознав, какая непоправимая беда стряслась со мной. А женщины хохотали.
«Чего ревешь? — грубо спросила та, что была постарше. — Не калекой, а бабой тебя сделали. Да и богатому ты досталась. Чего доброго, еще не раз на тебя глянуть захочет. Цена тебе золотой сейчас, а поживешь с мое, медяку будешь рада».
Слова вонзались в меня, словно пули. Я долго плакала — никто меня не утешал. Только одна, уже потом, погладила меня по голове, вздохнула и сказала:
«Все мы через это прошли. Но, как видишь, живы. И еще радуемся новой тряпке, монете, которую подарит богатый старик, если понравишься ему».
Женщины ходили по комнате почти голыми и разговаривали о таких вещах, что, слушая их, я готова была сквозь землю провалиться.
Первое желание было покончить с собой, чтобы избавиться от позора, от участи, на которую обрекла меня проклятая ведьма Шовкет, но я помнила о тебе, мой милый брат! Я знала, что ты умрешь без пищи и лекарств. И покорилась.
Вчера я была у тебя в лазарете: доктор сказал, что ты поправился, завтра будешь дома. Сегодня я могу уйти — от всех и навсегда.
Прости меня, брат мой! Я не падшая, я очень несчастная!
Посади на моей могиле деревце. Может, оно поднимется, раскинет ветви, и они будут шуметь надо мной, как на нашей далекой Родине, над айваном, где сидела мама, а я, маленькая, играла рядом.
Может, птица улетит в милые сердцу края. Унесет она привет, боль моего исстрадавшегося сердца. Прощай!»
Сложенный вчетверо листок выпал из моих рук. Я не мог плакать. Я упал и забился в муках более страшных, чем предсмертные. Не дай бог никому испытать то, что перенес я!
Меня услышали. Вошел сосед-кузнец. Он долго стоял надо мной. Молча поднес кувшин к моим дрожащим губам и велел:
— Напейся.
Зубы мои застучали о медный край кувшина. Кузнец придержал мою голову жесткой рукой, влил в рот воду. Опять он помолчал, пока я не пришел в себя.
— Где она? — спросил я, заранее страшась ответа.