Приключения Ардента Троутона
Шрифт:
Ночью я вышел на палубу. Было около одиннадцати часов; все спали, только один вахтенный офицер прохаживался по юту, да вдали, на баке, слышались голоса нескольких матросов, которые, видимо, хорошо отдохнули днем и теперь наслаждались ночной прохладой. Я вздумал подслушать, о чем они говорят. Прокравшись тихонько между снастями, я притаился в укромном месте и навострил свои уши. Человек двенадцать англичан и американцев сидели и лежали в разных положениях на полу и на бухтах канатов. Как водится, они жаловались на свою судьбу, ругали капитана и офицеров. Потом речь зашла о Дринкватере: все единодушно его хвалили; меня — тоже. Имя Гонории вызвало общий энтузиазм: один клялся, что она не испанка, что в ее жилах нет ни одной капли крови, которая не была бы чистой английской; другой уверял, что кровь Гонории — кровь американская. Наконец, я услышал гнусный голос и странный выговор молодого человека, одного из тех, которых называют какни, то есть лондонского уличного зеваки из низшего класса человечества. Он говорил на испорченном наречии своей касты и
— Ну, Билл Ваткинс, что же ты не поешь? — спросил кто-то.
— Я охрип, — отвечал он.
— Бедненький! Видно, у тебя в горле было много воды.
— Нет, а в нем давно не было грога, как я сказал однажды своей Мери Ист.
— Ну тебя к черту с твоей Мери Ист! — вскричал сипловатый голос.
— Господин Боб, прошу покорно быть поучтивее. Я не позволю посылать Мери Ист к черту в моем присутствии, и если вы не поостережетесь, дело дойдет до… кулаков.
— Ну, ну, полно, Билл, не сердись! Я не думал тебя обидеть. Мери Ист была девка, какой давно не видывали ни на одном баке. Расскажи-ка нам про нее что-нибудь.
— Увы, — отвечал Ваткинс с глубоким вздохом, — Мери Ист была женщина неописуемой красоты, и если бы я вел себя поумнее, она сделала бы меня миллионером. Ну, да что о том толковать! Прошедшего не воротишь!
— Так расскажи нам что-нибудь из своей жизни. Ты, говорят, много видел на белом свете.
— Да, мы знаем кое-что; например, хоть бы об этом горемыке Югурте; мы знаем, отчего он немой.
Вся кровь у меня хлынула к сердцу; я едва переводил дыхание, но тем внимательнее готовился слушать, что станет рассказывать Билл Ваткинс.
— Господа, — начал он, — я не считаю нужным сказывать вам, кто были мои родители, потому что это вас не касается Равным образом я не стану описывать своего воспитания, потому что вы все и без того видите, что я отлично воспитан. Успехи мои во всем, чему меня обучали, были так быстры, что батюшка с матушкой сочли за грех скрывать мои чрезвычайные дарования и отдали меня в ученье к портному, который преимущественно занимался шитьем лосиных штанов. Но я скоро почувствовал отвращение к этому роду занятий и в одно светлое утро удалился тайком от своего хозяина.
Читатели позволят нам сократить рассказ Ваткинса о приключениях его после побега. Дело в том, что он попал в шайку мошенников и, наконец, был отправлен вместе с другими негодяями в ссылку в Новую Голландию. Теперь опять говорит сам Ваткинс.
— Надо признаться, что житье наше на корабле было просто собачье. Нас рассадили по клеткам, словно диких зверей, и выпускали на палубу только по десять-двенадцать человек, тогда как было нас до семисот обоего пола. Впрочем, третья часть этого любезного общества умерла дорогой и была выброшена за борт. Однажды, — не знаю, где это было, но, кажется, недалеко от тех мест, где мы теперь, — встретился нам испанский корабль с неграми. Испанец, как только завидел нас, дал сигнал, чтобы мы сдались; но капитан наш был горячая голова: завязалось сражение; мы бились, как черти, и я показал чудеса храбрости… Однако все-таки пришлось уступить: испанцев было втрое больше; сломав у нас все мачты, они кинулись на абордаж; и как вы думаете, кто первый взбежал к нам на палубу?.. Ну, кто? Говорите, милорды! Теперешний наш командир, дон Мантес!
Я затрясся при этом имени. Ваткинс продолжал:
— Да, господа, дон Мантес! Он теперь не узнает меня, потому что уже прошло много времени. Дон Мантес, изволите видеть, замещал капитана на судне, которое нас одолело, а сам капитан, его родной брат, лежал при смерти в своей каюте. Известное дело, ссыльные не такой товар, на котором можно нажиться. Вот дон Мантес и начал думать, что ему с нами делать. Думал, думал и придумал наконец… Ну, говорите, что?.. Побросать нас в море. Пошли шарить по палубам, по каютам; где ни увидят человека, тотчас и за борт; мертвый он, раненый или здоровый, все равно; не пропустили и женщин. Не верите? Как хотите, а это сущая правда. Дон Мантес, видите, хотел вести наш корабль за собой; но когда перекидали сотни четыре, тут и заметили, что корабль никуда не годится, что его надо починить, а без этого потонет. Тогда дон Мантес пришел к нам и говорит: — Если хотите, ступайте на мой корабль, а нет, так черт с вами! — Многие отказались наотрез, в надежде, что их принесет к какому-нибудь острову, где они оснуют республику и станут делать, что кому вздумается: это особенно понравилось женщинам; но мы, шестьдесят мужчин и тридцать женщин, — самых хорошеньких, замечу мимоходом, — не захотели последовать примеру товарищей и перешли на испанский корабль. Там наша жизнь была также не лучше собачьей. Нас отправляли на самые черные работы и колотили без милости. Лейтенант дон Мантес был злой человек. Про брата его, капитана, ходили другие слухи: все его называли командиром добрым и милостивым; но он тяжело болел, не вставал с постели и ни во что не вмешивался, хотя и корабль, и все негры принадлежали ему, а не брату его. Так мы плыли недели четыре. В это время сорок пять мужчин и двадцать три женщины из числа тех, которые перешли вместе со мною к испанцам, умерли от изнурения, и осталось нас всего-навсего только двадцать два человека. Мантес любил кататься на шлюпке. Для этого он выбрал шесть самых здоровых негров, в числе которых был и Югурта. Он приучил их грести по-нашему и часто в тихую погоду уезжал с ними далеко от корабля, не взяв ничего, кроме кортика да пистолетов. Хитрец умел так подделаться к этим черномазым, что они его полюбили. Но смотрите, какая выйдет штука!.. Во-первых, черт знает за что, дон Мантес стал обходиться со мной гораздо ласковее, чем прежде; назначил меня своим камердинером, а потом произвел в командиры над черными гребцами.
— Так возможно ли, чтобы он тебя не узнал? — перебил кто-то из слушателей. — Полно, брат! Рассказывай это другим попроще нас, а мы…
— Мистер Боб, — возразил Вильямс Ваткинс, обидевшись, — позвольте вам доложить, что джентльмен, который ведет себя как прилично джентльмену, никогда не должен подвергать сомнению слова другого джентльмена, который, как известно, тоже джентльмен. Да и что ты городишь, пустая голова? В двадцать лет я был хорош, как Нарцис, тот молодой римлянин, что влюбился в самого себя и от этого умер. А теперь видишь, что от меня осталось! Жар опалил мое прекрасное лицо, а оспа вывела на нем такие узоры, каких и самому черту не выдумать. Поэтому, когда капитан дон Мантес увидел меня на набережной в Барселоне, ему так же мудрено было меня узнать, как коту свою маменьку… Не мешай же мне рассказывать. Вы скоро услышите такое, от чего у вас волосы встанут дыбом.
Нам оставалось недалеко до Южной Америки. Брат дона Мантеса, мистер Диего, выздоровел, и мы увидели, что он действительно предобрейший человек в мире. Они жили между собой очень дружно; особенно лейтенант, кажется, так и смотрел в глаза Диего. В одно утро погода была чудесная, запеленговали мы островок, покрытый славною зеленью: на деревьях по берегам висели плоды, а запах цветов был, как от парфюмерной лавки. Мы легли в дрейф; братья взяли ружья и поехали в шлюпке с неграми под моей командой. На берегу дон Мантес велел мне нести ружье дона Диего, и таким манером мы прошли около мили по острову. Тогда дон Мантес сказал мне: «Мы с братцем пойдем еще дальше, а ты ступай к шлюпке и смотри за неграми». Я отдал ружье дону Диего и пошел. Шлюпка качалась у берега, негры спали на лавках, я присел в тени кокосового дерева, наелся апельсинов и ананасов, потом от скуки начал бродить. Ходя туда и сюда, невзначай ушел я больше чем на милю от шлюпки; место было прекрасное, настоящий рай, я прислонился к скале и стал любоваться. Вдруг пуля свистнула мимо моего левого уха и, ударившись о скалу, отшибла несколько осколков; из них один ранил меня в голову, отчего все лицо мое облилось кровью. Я испугался, отскочил, хотел бежать, но увидел, что вдали стоит дон Мантес и целится в меня опять. Я смекнул, что мне не убежать от него с проломленной головой, и повалился на землю, подобно убитому. «Ну, пусть будет, что будет! » — думаю, лежа, и не двигаюсь, и не дышу. Бездельник подошел, ударил меня прикладом, толкнул ногой, подумал, что я умер, и ушел прочь Тогда я тихонько раскрыл глаза и, увидев, что он далеко, пустился бежать к шлюпке, а прибежав туда, обмыл и перевязал рану и залег под лавку. Через час вернулся и Мантес. Он ревел, как окаянный: — Диего! Диего! Бедный Диего! Мог ли я ожидать, что этот мошенник Ваткинс убьет моего милого брата! — Дон Мантес сел в шлюпку и велел грести изо всех сил. — Ох, как бы мне хотелось отыскать этого проклятого Ваткинса, чтобы наказать его за убийство! — говорил он.
— Я здесь, ваше благородие, — отвечал я, высунув голову из-под лавки.
Он побледнел и с минуту не мог сказать ни слова.
— Так это не ты убил брата? — спросил он наконец.
— Конечно, не я, ваше благородие.
— Чудное дело! Я видел, что он упал со скалы, как убитый.
— Вам это лучше знать.
— Ну, видно, я напрасно обвинил тебя. — сказал он, сунув мне в руку горсть дублонов. — А ты, бедняга, верно, ушибся?
— Да, невзначай споткнулся и проломил голову.
Мы приехали на корабль; это было уже ночью. Весь экипаж плакал о капитане, а пуще всех сам дон Мантес: он велел обить свою каюту черным сукном, и корабельный монах пел каждый день за упокой души дона Диего. Но на корабле стали перешептываться об этом происшествии. Негодяи негры, даром что они никогда не выучиваются порядочно говорить на чужих языках, понятливы, как обезьяны, и разом смекнут, о чем при них говорится, хоть бы это было по-китайски. Так и наши бестии гребцы смекнули по разговору моему с доном Мантесом, что в смерти бедного дона Диего есть что-то недоброе. Рассказали это матросам, и вот на корабле пошли слухи, что дон Диего убит, кто говорил доном Мантесом, а кто — мною. Придравшись к чему-то, он обвинил негров, будто бы они хотели против него взбунтоваться, заковал их в железо, посадил в трюм, а потом велел доктору отрезать им языки, чтобы якобы избавить их от смертной казни. Такой сострадательный! Потом, когда мы пришли в город, — кажется, Юнкал, если не ошибаюсь, — ему удалось продать этот товар, и еще без убытка, потому что народ был сильный; а язык негру на что? В том же городе Юнкале он расстался и со мной. Перед отъездом на плантации, которые с тех пор стали принадлежать ему одному, он велел спустить шлюпку и отправился со мной в город. Мы зашли в трактир. Дон Мантес потребовал отдельную комнату, велел подать бутылку рому и сказал мне: «Слушай, Билл Ваткинс! Ты негодяй, ссыльный, и потому мне неприлично держать тебя при себе. Вот тебе двести дублонов. Ступай на все четыре стороны, только чур, не попадайся мне на глаза». — Сказав это, он вышел, а я остался, чтобы допить ром; потом хотел было вернуться как-нибудь на корабль, пришел на набережную, а его и след простыл!
Дальнейшие приключения Ваткинса не имеют никакой связи с историей моей жизни, и я пропускаю их, ограничиваясь одним замечанием для тех сострадательных душ, которые могут найти невероятным жестокий поступок дона Мантеса с неграми. Этот поступок точно невероятен в наше время, и, надеюсь, будет таким же впредь; но в ту эпоху, к которой относится мое повествование, подобные дела случались нередко; я могу доказать исторически, что бедные негры бывали жертвами истязаний, перед которыми злодеяние Мантеса покажется еще очень умеренным.