Приключения в приличном обществе
Шрифт:
– Во всем. Ума палата. Научил, например, нас, как без особых хлопот огнетушитель в огнемет переделать. Это ж какое оружие в умелых руках. Кириллу вот замуж выдал. И вообще, выполняет любую задачу, какую перед ним ни поставь. Да вот, убедитесь сами.
На полочке меж двух зеленоватого стекла цветочных ваз лежала внушительная стопа исписанной бумаги, сведенной в два-три десятка брошюр. На титульных листах стояли лиловые штампы: 'Доказано Кузьмой'. Брошюра были самого различного толка. 'Самобытное доказательство теоремы Ферма', 'Влияние американской культурной
Мне захотелось увидеть лицо этого человека.
– Какой-то он неволевой, вам не кажется?
– спросил я.
Маргулис вздохнул.
– Что вы хотите. В коме уже восемнадцать лет. С тех пор, как его девушку посадили в тюрьму, стал сублимировать. Так, сублимируя, и сошел с ума.
– Но надежда какая-то есть?
– Лечат. Надеются вскорости воскресить. Из постели уже выписали и разрешили гулять. Только зачем ему это? Передвигаться все равно он не может, а только лежать. Нет, этого делать не стоит, - сказал Маргулис, увидев, что я тронул Кузьму за плечо.
– Даже если вам и удастся его растолкать, вы разбудите в нем идиота.
– Как же он выполняет задачи, если беспробудно спит?
– Почему беспробудно? Бывают проблески. А у вас что, есть какие-то проблемы?
– Мне б пистолет, - сказал я неожиданно для себя, хотя за минуту до этого о пистолете не помышлял.
– Мне бы тоже, - вздохнул Маргулис.
Проходя мимо туалета и почувствовав легкий позыв, я занял очередь. Маргулис, погруженный в собственные мысли, машинально пристроился рядом. Очередников было немного, человек восемь всего, но я уже знал из опыта, что даже при таком незначительном числе желающих, ожидание может затянуться на час.
Из туалета, пряча глаза и выглядя изнуренным, выскользнул взлохмаченный молодой человек. Очередной занял его место.
– Вы, извините, не ревизор?
– обратился ко мне полнолицый пациент, с мясистыми губами и носом.
– Нет. А что?
– спросил я.
– Мы недавно эту пьесу Гоголя ставили. Я режиссер. Перепетунов.- Он хихикнул и потер руки. Подал одну мне.
– Бухгалтера нашего заведения до сих пор найти не могут.
– И он захохотал уже во все горло, восхищенный волшебной силой искусства.
Пожилой господин с бесстрастным лицом, в котором я сразу заподозрил философа, ибо его голова, раздутая раздумьем, была непропорционально велика и весьма волосата, бесстрастно рассуждал о следующем.
– Плох тот ученик, который не придушит своего учителя, - говорил он, опираясь о плечо, по-видимому, ученика, стоявшего потупившись и лишь изредка вскидывавшего на учителя ясный взор.
– Только не поймите буквально. Не перетряхнет его учение, вот что я имею в виду. Не превзойдет его. Не придет, в конце концов, к его отрицанию, или к его же учению, но через отрицание. Или через предательство, как Иуда, - заключил философ и с ненавистью рванул ученика за волосы.
Я подумал, что неплохо бы этого ученого
– Смысл человеческого существования, молодой человек, познание, - сказал мне на это учитель.
– А познание не мыслимо без отождествления объекта с субъектом. И поскольку познание бесконечно, то отождествление будет углубляться, становиться более полным, и в будущем - это очевидно - будет усвоена манера полного перевоплощения в объект. Это я и назову эмпатией.
– Но вы уверены?
– спросил я, получив столь неожиданное, но приемлемое для меня толкование.
– Век свободы воли не видать, - поклялся философ.
Из туалета доносилось беспорядочное бормотание.
– Он там что, с диареей ведет диалог?
Раздался вопль.
– Это наш Гребенюк, - сказал режиссер.
– Хлестаков и первый любовник.
– Репетирует?
– Геморрой у него, - объяснил режиссер сочувственно.
– Для него срать и страдать - одно и то же.
Я знал, что геморрой в этой клинике - за неумением и неимением средств - вообще не лечат врачи, а предлагают относиться к нему с юмором.
Лицо режиссера само исказилось страданием.
– А что вы о сострадании скажете?
– спросил я, тронув философа, который уже отвернулся, за зеленый хитон. Но тот, с негодованием на меня взглянув, отошел, опираясь на ученика, прочь. Он мне напомнил пожилого ежа, которому остригли иглы, но который все же топорщится и шипит, не подозревая о том, что лишен колючек и ежового вида. Внешне же походил на хиппи или расстригу своей спутанной бородой и волосами.
– Сострадание?
– очнулся от своих мыслей Маргулис. Он все это время пребывал в задумчивости и от нечего делать ходил конем.
Сострадание - это страсть, господа. Не жалкое сочувствие анонимному ближнему, мясо которого во весь телеэкран демонстрирует нам оператор после взрыва в метро, а сострадание в собственном соку, телепатия тепла из тела в тело. Едва выносимая жалость к нам, смертным, да что там - мертвым, считай, ввиду краткости нашего пребывания на этой земле. Ах, господа. Маргулису я не сказал, но вам скажу: мне теперь бывает нестерпимо жаль отверженных женщин, поверженных мужчин, а детей и стариков жалко всех независимо от степени их занудства.
Эту жалость в себе я в период совместного нашего с Евой существования впервые открыл. Раньше во мне ее не было. А теперь накатывает.
– Сострадание ослабляет?
– переспросил Маргулис.
– Неправда. И даже наоборот, может возбуждать справедливый гнев. Столько гнева, что на истребление небольшого народца хватит.
– Вероятно, белых имел в виду.
Я был ни добр, ни зол. В меру упитан. Иногда хитер. Был ни холоден, ни горяч. Порой человеком редкого бездушия себя проявлял. Ронял, бывало, слезинку, теряя близких. Я страдаю - какое мне дело до страданий других? Никакого понятия не имел о сочувствии сущему. Сочувствовать, граждане - соучаствовать в вашей беде. Сострадать - брать на себя часть вашей ноши.