Приключения в приличном обществе
Шрифт:
– Эмпатия, мой маркиз, это способность радоваться чужому успеху, - сказал мой Маргулис.
– Психологически это труднее, чем сострадать.
Слишком много определений. Я совершенно запутался в них. А то есть ведь еще любовь. При Маргулисе эту тему только затронь. Непременно сведет к революции. Однако он про любовь и сам не забыл.
– В любви человек спасается. От самого себя, может быть. Выбрав любовь, он лишает себя возможности полностью отдаться другому чувству. Зависти, например. Ненависти. Пустословию.
– Он кивнул на философа, что меня удивило. До сих пор его мнения о мыслители были сплошь позитивны.
– То же и сострадание, маркиз. Оно, сударь мой, сродни половой любви, в которой мы зачастую не вольны в выборе объекта. Посудите сами, - продолжал он, оживляясь.
–
– Он вполне уместно ухмыльнулся и продолжал.
– В сексе: она провоцирует и конституирует. Он проникает и ...
Остается! Я проник в ее мир - безо всякого секса - и тем проще, чем примитивней он на тот момент был.
– Со мной, знаете ли, забавный случай произошел...
Но выслушивать про мой случай Маргулис не стал и на этот раз.
– Позже, маркиз, позже. Знаете, мы готовимся провернуть здесь одно дельце. И я очень рассчитываю на вашу эмпатию.
Я в отместку ему тоже не стал выслушивать его дельце. Разумеется, касающееся революции.
Оттого, что Маргулис, а за ним и еще некоторые звали меня маркизом, во мне появились определенные свойства: вежливость, светскость, способность смотреть на события несколько свысока. Так что насчет маркиза я не возражал. Да и что с них возьмешь, с зеленых. Могли бы и груздем назвать. При нормально-бестолковом состоянии здешних умов я допускал всякое. Многие считали меня светочем. А один принял меня за лампочку и даже читал при мне.
Вообще бледнолицый больничный люд мне все более нравился. Люди-лютики, тихие дон-кихоты, которые подпевают не в такт, делают не так, шагают не в ногу и вечно нарушают симметрию. Их непраздные головы были вечно чем-нибудь заняты и склонны выводить невероятные умозаключения из простейших посылок.
Из консервных банок, например, как ищущий истину наш знакомый Жевакин, утверждавший, что скрыта она в одной из них. Этих к/б через его руки прошло множество. Озабоченным Винни-Пухом он ошивался возле столовой, выпрашивая у поваров, требовал с воли, ему слали, он вскрывал и неизменно разочаровывался. Глядя на его лицо, всегда можно было догадаться, что он нашел: кильки в томате, зеленый горошек или икру. Ходил он в полосатой пижаме, как матрас или матрос, но скорее матрос, потому что снят был в свое время с катера 'Стерегущий' и помещен в наш Сад, приняв свалившееся на него безумие как Дар Божий. Маргулис возлагал на него как на матроса особенные надежды. Вот, припоминаю теперь: полосы на пижаме были широкие, светло и темно зеленые, и располагались повдоль. Выходит, матрас.
Еще один инаковыглядящий всегда ходил без штанов. Спал в пиджаке, а не в пижаме, носил галстук, хотя галстуки, дабы не удавились, были нам настрого воспрещены. Я с ним как-то разговорился.
– За что к нам попал?
– За то, что плевался на улице.
– ?
– Ну, голый был.
В клинике ему не нравилось. Он считал, что лечиться ему не от чего. Впрочем, писал в кровать - попытка, по утверждению врачей, вернуться в детство. Фамилия его была Кашапов, не то - Долотарев.
Фараон Фролов. Внешне фараонских признаков не проявлял, тщательно скрывая свою причастность шестой династии. Но об этом все же пронюхали, и иначе, как фараоном никто его не называл.
Некто Неполный, он же Некруглый, получивший это прозвище в ответ на его заявление о том, что он не полный дурак.
Перов. Как-то, еще на воле, рассматривая свой член, нашел, что челом он с Лениным схож. За это и упекли.
Бонд.
– Был он на воле доцент, то есть сама ученость, хотя - будь ты Капица или тупица какой - для психбольницы без разницы. Смотрел фильм про 007 и, вдруг обнаружив,
Кляузер. Безумием заразился уже здесь, от врачей, привлеченный для косметического ремонта кабинетов. Изредка воображал себя Бисмарком. Хотя, будучи штукатуром, про такого вряд ли даже слыхал.
Но иногда и с такими становилось скучно, как в обществе совершенно-нормальных, и я тосковал, гуляя в одиночестве, или глядел на заплеванный после просмотра ток-шоу телеэкран. Равнодушие овладевало мной, словно жизнь чужую живу. А раз чужая - то и ну ее к черту. В такие минуты вопрошал гологоловый Маргулис:
– Вы, маркиз, всё, верно, о сексе думаете?
Я обычно не отвечал на этот вопрос.
– Душа не терпит пустоты, - разглагольствовал он.
– Ищет, чем озаботиться. Богом? Не всем дано. Деньгами, карьерой? Или сексом, как вы. А если и в этом не преуспела, тогда вселяется в нее отчаяние и страх. Вы, маркиз, себя не стесняйте ни в чем. И наблюдайте жизнь, наблюдайте, - настоятельно советовал он.
Вскоре выяснилось, для чего мой Маргулис так упорно склонял меня к наблюдению. Глядя, как я рассеянно вожу по оконному стеклу пальцем, рисуя латинский вензель SR - за минуту до этого мы говорили о сексуальной революции - он сказал:
– Вам, маркиз, надо писать.
– Что писать?
– машинально переспросил я.
– Все, что хотите. Например, про любовь. Сюжет, конечно, до полусмерти избит легионом предшественников. Но для истинного таланта безнадежных тем не существует. Мне бы ваши способности. Я бы этот сюжет оживил. Вы, маркиз, не придаете значения самому себе. Только умоляю, - говорил он в следующий раз, - не пишите эротических романов. Ваше кредо и кодекс - высокое искусство. Высокое искусство, маркиз, это попытка человечества вытянуть себя за волосы из болота слишком человеческого. Сила человека в его слабости, смертности, хрупкости его хребта. В мимолетности его существования. Вот и покажите, вы сможете. Спрашиваете, что писать? Да хоть ту же Жюстину. Но ничего вроде того: 'глубины святилища', 'тесный приют истинных наслаждений'. Постарайтесь без порно. Как? По-моему, хуже, чем Гоголь или Достоевский писать вообще нечестно. Вы еще не взялись за роман?
– спрашивал он при очередной нашей встрече.
– Знаете, по отношению к самому себе это подло. Ваши достославные приключения, маркиз, должны быть запечатлены печатно. У нас есть койка имени Горького. Хотите, мы ее вам внесем?
Я поначалу не придал значения его словам, но однажды раскрыл окно. С полей дохнуло вдохновеньем. Бумагу. Чернила. Перо. Вот, пишу.
Первое время я писал на рулонах туалетной бумаги, тайком, пряча их от начальства, но вскоре выяснил, что удобнее писать на простынях. Бывает, что пишут в стол. Я же писал в постель, расстилая чистую простыню поверх исписанной. Иногда попадало по ассоциации и на матрас. Вот и сейчас попало. Не стал переписывать.
Когда же свежая простыня запаздывала, приходилось изливать вдохновение прямо на стену, прикрывая граффити оконной шторой или газетным листом.
Иногда ко мне заходил Маргулис и жадно читал, не дожидаясь, пока просохнет исписанное. 'Вечная вещь', - хвалил он. Но потом я стал от него прятать наиболее автобиографическое. Этот Маргулис со свойственным ему ухом уж больно любопытен стал.
– Развивая пространственное воображение, - разглагольствовал он, - вы помогаете своему мозгу освоить объемное мышление. Схватывать проблему целиком, всю ее сферу. И не только в геометрии. Большинство из нас мыслит линейно. Немногие достигают второго уровня - плоскости. А объемного - вообще единицы. Роман, он может развиваться линейно, разворачиваться на плоскости или занимать объем. У нас, конечно, не дом братьев милосердия Шарантон, - говорил он, доставив мне очередную простыню, - но писать можно.