Прикосновение к человеку
Шрифт:
— Бомбы! — невольно выкрикнул я, увидев, как вдруг от самолетов отделились какие-то точки — и уже свистит.
Ершов покосился на меня. Фу… нехорошо!
Я видел это впервые — до сих пор в Севастополе были только ночные бомбежки, — и мне представлялось, что я один такой догадливый молодец: сброшены, дескать, бомбы.
Почти уверенный, что бомбы летят мне на голову, я следил за их косым падением, и меня знобило от волнения и любопытства.
Бомбы упали вокруг крейсера. Загрохотало. Взметнулась вода. Что-то уже горело.
Самолеты уходили в разные
Воинственно гудя, вдогонку «юнкерсам» понеслись наши «ястребки». Но как только скрылся за линией домов подбитый «юнкерс», интерес к воздушному бою ослабел.
Командир продолжал осматривать небо, распорядился.
— Запросите крейсер: не нуждаются ли они в помощи? Узнайте, где упал самолет. Взяты ли летчики? — И буркнул, оторвавшись от бинокля: — Насчет бомб докладывали напрасно.
ДУБКИ. ОСИПОВЦЫ
В бинокль было хорошо видно: у борта крейсера, на молу, краснофлотцы тушат пожар, не допуская огонь к бочкам с бензином, сложенным неподалеку.
А тут, рядом с нами, мирно покачивались дубки — парусные суда, которые еще два месяца тому назад ходили веселыми караванами между Одессой и Херсоном, в Очаков и Вилково на Дунае с грузом зерна, муки, овощей, рыбы. Сейчас наступало время, когда дубки, отягощенные арбузами и дынями, обычно швартовались скрипучими рядами в одесской арбузной гавани. Но этот ясный августовский день был иным — и в Одессе, и на Дунае, и под Очаковом.
Николаев и Херсон пали. Дальнейшее продвижение врага задерживали наши батареи на Березани и Тендре. Корабли и пехота Дунайской флотилии вели жестокие бои в устье Днепра, отстаивая позиции в камышах и плавнях левого берега реки. Враг вышел к морю на всем побережье от Одессы до Очакова.
Баштаны и кукурузные поля перед Буялком, Дальними мельницами, Хаджибеевским лиманом были измяты танками и иссечены осколками.
В этом городе мне были знакомы все запахи — и запах нагретого солнцем камня, и запах зреющих помидоров и виноградников; были памятны все оттенки уличных голосов — все чувствительные романсы под гитару молодчиков в пиджаках внакидку, торопливые голоса сплетниц в гулких подворотнях, крики уличных торговцев. Казалось, здесь никогда и никто не служил богу войны. И вот именно здесь, на приморских виноградниках и баштанах, день ото дня все тверже обрисовывалась зона упорной и важной битвы.
Необыкновенное смешение исконного быта южного приморского города с новым бытом войны поражало воображение, так же как и резко новое в поведении людей.
Вот дубки. Я никогда не видел их такими опустошенными, такими бездеятельными. Им нечего было делать, мирным милым посудинам, на них никто не играл на гармонике, не жарил бычков, распространяя от горячей сковородки аппетитный
Один из краснофлотцев моей боевой части подошел ко мне с просьбой «отпустить на «Маврикия и Константина».
Подумать только! Я помнил дубок с этим названием с детства. Но я прикинулся непонимающим.
— Что это за «Маврикий»? — как бы удивился я.
— Та то ж наш дубок, — весело отвечал краснофлотец. — Вот он. Мне бы приветить деда, а то старый даже не знает, что я стою рядом.
Краснофлотец показал на темно-зеленый дубок с короткими, косовато поставленными мачтами. Старик на палубе чинил корзину. Я узнал и эти мачты, и брюхообразный кузов судна, и облезлую сирену на бугшприте.
— Это и есть ваш дед?
— Точно. Дед Никифор. Никифор Павлович. Мы с ним на дубку всю жизнь плавали.
— О, значит, давненько. А кто там еще, кроме Никифора Павловича?
— Да вот разрешите сходить разведать.
Он не спускал с меня глаз. Я вспомнил Фесенко. Позже я узнал, — что Фесенко — тот даже не просился на берег — угрюмо сидел в кубрике, когда комиссар корабля разыскал его и разрешил ему сойти.
Но матроса мне не удалось отпустить. Ждали аврала: корабль снимался для обстрела неприятельских позиций, и, покуда я переживал необходимость отказать парню, сигнал загремел, корабль отдал швартовы.
— Эй, на дубке! — закричал мой краснофлотец, сложив руки рупором. — Эй, на дубке! Никифор Павлович! Дед!
Старик продолжал работать, не поднимая головы. Лишь на ближайшем суденышке босоногая женщина и с нею две девочки в бабьих косынках молча смотрели то на матросов боевого корабля, то в сторону «Маврикия»…
У нас гремела якорь-цепь; корма корабля медленно отодвигалась от пристани.
Ершов выходил то на одно, то на другое крыло мостика. Миновал маяк и боны с дежурным катером.
Могуче, но сдержанно дыша, корабль, казалось, накапливает нужные для боя силы. Важно поворачиваются готовые к бою башни. Люки задраены. Но почему-то все еще не верилось, что сейчас начнем бой.
Мористее, примерно на траверсе Большого Фонтана, маячили силуэты других кораблей. Они шли на малом ходу, но, как всегда в светлое время суток, пары имели на полный. Над водой катился сердитый гром залпов: корабли держали под огнем позиции противника в районе Дальника. Осаждающие армии подступили вплотную к окраинам города.
С кораблей видны были рыжие невысокие берега, длинными крыльями охватывающие бухту, и в глубине бухты — порт: толстенькая свеча Воронцовского маяка, высокие стены холодильника, угольно-черные краны на причалах, каменные трапы, поднимающиеся в город ступени знаменитой лестницы Боффо с человеческой фигуркой памятника наверху, а над пестротою городских домов — большой купол Оперного театра, несколько колоколен, острая башенка кирки.
Мы видели Одессу такою, какою она открывалась всегда со стороны моря, какою изображалась на открытках, памятных мне с детства.