Прикосновение к человеку
Шрифт:
Мы вышли в путь еще до рассвета, чтобы с вершины горы полюбоваться восходом солнца, но, подымаясь в гору, не рассчитали…
Уже давно рассвело. Мир стал вполне отчетливым, и до вершины было уже совсем недалеко, когда вдруг из-за края горы выступило солнце. Мы продолжали всходить. А солнце остановилось. И показалось нам, что оно, еще не вполне оторвавшееся от края горы, совсем-совсем близко от нас, — вот сейчас взойдем на самый гребень вершины и просто станем рядом с ним. Ну, скажем, как всадник становится рядом с конем.
Эх, успеем ли?
Далеко
Мы наблюдали это из сосновой рощи, из-за высоких, оголенных, багровеющих стволов.
А там громадный круг, пламенея, становился как бы жидким, его очертания теряли свою отчетливость, зыбились, все безудержнее отдавая пламя и сияние всему окружающему миру — и соснам, и снежному полю, и узеньким на небосклоне облачкам, и всей запредельной ужасающей бездне…
Глядя на это страшное чудо красоты, я почувствовал, что начинаю постигать что-то для себя новое. «Вот, — как будто хочет сказать мне солнце, — смотри и помни, какой я есть. Слишком часто вместе с другими забываешь ты об этом, о моем оке, о моей власти и красоте».
А еще острее было ощущение того, что при всей своей огромности огненный шар солнца, неистощимо разливаясь, уходит, исчезает за полосой земли — в отдаленности уже совершенно непостижимо огромной.
МИЛОЕ ВОСПОМИНАНИЕ
1. Хлеб.
Девочка купила в булочной калачик и теперь торопилась домой с хлебцем под мышкой. Она бежала через мостовую.
Ехал тяжелый грузовик. Девочка испугалась и выронила калачик. Повернувшись, она остановилась у панели, с ужасом наблюдая, как тяжелые, широкие колеса грузовика катятся на хлебец. Белый-белый — он лежал посреди мостовой. Девочка, а с нею несколько-прохожих, сочувствующих ей, не сводили глаз с калачика, присыпанного мукой, и с грузовика: неужели раздавит?
Переживая эту сценку вместе с другими, я — странное дело — вдруг вспомнил вот что.
В двадцатом году я однажды получил паек — полбуханки хорошего ситного хлеба. Я работал далеко за городом, и домой нужно было идти пешком часа четыре. Я не ел хлеба и накануне, но мне очень хотелось донести свои полбуханки домой нетронутыми — так уж красив был этот хлеб с его лакированной корочкой, так уж я был тщеславен…
Я шел домой, хотелось есть, и в голове шумело, но я крепко держал хлеб — в ту пору случалось, что съедобное выхватывали из рук среди бела дня.
Я благополучно прошел свой путь, до дома оставалось уже квартала два, когда, вознаграждая себя, я решился отломить от корочки, положил кусочек в рот, стараясь сосать корочку, как леденец, как можно дольше, и тут меня встретил один знакомый молодой человек. Я растерялся, как мог бы растеряться от преступного покушения.
Этот молодой человек со странно чуть-чуть примятым носом на румяном лице, как будто кто-то взял этот нос двумя пальцами и осторожно искривил его, в пенсне, в цветистом,
Я с ним не был близко знаком, но там, где мы встречались, он слыл насмешником; все побаивались его меткого словца.
И вот этот молодой человек, при виде которого, казалось мне, мог побледнеть самый развязный одесский конферансье, сейчас шел навстречу. О да! Я предпочел бы сейчас не держать в руках идиотской дырявой тетиной корзины с двумя метрами бязи для подштанников, пачкой махорки, куском сырого мыла и полдюжиной недозревших помидоров и даже — моей буханки… Ну и вид должен быть у меня!
— Здравствуйте! Откуда идете? Что у вас в корзине?
— Здравствуйте! — суетливо отвечал я. — Читали Пьера Бенуа? Вот искусство фабулы. Какая фантазия!
— Пьер Бенуа, — сказал молодой человек. — Конечно. Нам по дороге.
Мы сделали несколько шагов, и, покуда я придумывал, как продолжать разговор, мой спутник, не глядя на меня, сказал:
— Дайте хлеба.
Я даже остановился.
Посмотрев на него, я увидел, что он очень худ: выдавшиеся скулы с легким румянцем и толстые губы.
Под стеклами пенсне блеснули веселые глаза, и я увидел улыбку толстых, сухих, желатиновых губ с пятнышком, как от укуса, простодушную и немного смущенную, совсем не такую, какой казалась его улыбка издалека. А главное, так непосредственно было это «дайте хлеба», несколько отрывистое от смущения, что я, не размышляя, с силой отломил от своей аккуратной полбуханки ломоть и отдал его спутнику.
— А вы, — спросил он, — почему не едите вы?
— Ничего. Я уже ел, — отвечал я, стараясь пригладить поврежденную мякоть хлеба.
Он посмотрел на меня, на растерзанные полбуханки и отломил от своей доли половину.
— Ешьте, — отечески сказал он. — Этого хватит обоим.
Мы шли, ели и задушевно болтали — не об африканской экзотике Бенуа, а о наших, своих, домашних, юношеских делах, которых оказалось достаточно.
— Отломлю еще, — сказал я, когда мы кончили есть.
— Нет, нет, — очень серьезно возразил молодой человек. — Мы и так изуродовали хлеб. Смотрите, что мы сделали…
Чудно! Но что же, мне действительно это вспомнилось, когда я смотрел на калачик, Оброненный девочкой посреди мостовой. На него катились широкие колеса. Но, затормозив машину, шофер подал назад и потом бережно объехал калачик.
А тот молодой человек, надо сказать, впоследствии сделался известным писателем, которого многие полюбили: в книгах он был насмешлив, но насмешником он не был, а весел и доброжелателен. И у него появилось новое имя, сложенное из инициалов.
2. Яблоко. «Гей ты, моя Генриетточка!»
Вернемся, однако, к тому времени, когда Илья Арнольдович Файнзильберг еще не стал Ильфом и все мы были молодыми.
Не чувствовалось прошлое — и неудивительно: было только будущее, ибо и настоящее служило ему.