Прикосновение к человеку
Шрифт:
Декабрь, как помните, был суровый. Под Москвой уже завершился разгром гитлеровских армий, каждое сообщение Совинформбюро о новом успехе, о новых трофеях воспринималось как выздоровление тяжкобольного, все, что сбрасывалось с весов могучих гитлеровских армий, победно перекладывалось на наши весы. И лица и голоса людей повеселели. И здесь, на юге, мы верили в успех нашей широко задуманной операции.
Все уютные приготовления немцев к веселым новогодним праздникам пошли прахом. Но и нам было нелегко. Преждевременные морозы начали сковывать льдом Керченский пролив; по Азовскому морю, особенно у берегов, то тут, то там мы натыкались на ледяные поля
А над пустынным, обычно зеленым, а сейчас побелевшим, Азовским морем то и дело носились, как вороны над снежным полем, немецкие бомбардировщики и самолеты-штурмовики.
Я ступил на борт «Четверки», когда кончалась печальная процедура морского погребения матроса-прожекториста, расстрелянного немецким штурмовиком прошлой ночью. Меня встретил комиссар корабля, и я не мог в ту минуту понять, почему у него в глазах стоят слезы, как, впрочем, не переставал удивляться этому и позже. Прямо скажу, редко приходилось видеть военкома, плачущего над телом убитого бойца.
Командовал «Четверкой» чернявый, строгий лейтенант Козлов, строгий и скромный, неутомимый и находчивый. Немало я нашел здесь отзывчивых, смелых, славных друзей, с которыми было немало переговорено или сыграно шахматных партий. Но особенно подружился я с Владимиром Николаевичем Прутским, хрупким, интеллигентным человеком, о котором хотелось сказать: то ли он никак не приспособится к флотскому бушлату и к флотской зимней ушанке, то ли флотская форма никак не приспособится к нему. Прутский попал на флотилию из Ленинградской консерватории, но до консерватории он работал на прожекторном заводе и на «Четверке» числился вторым номером у прожектора. Теперь ему предстояло заменить погибшего бойца.
Я сразу почувствовал, как волнует его эта ответственность, но он забывал обо всем, как только завязывался разговор о музыке, о поэзии, об искусстве. Владимиру Николаевичу было чем похвалиться: ему случалось играть в четыре руки с Софроницким, а теорию преподавал ему Дмитрий Шостакович. Вот тут-то и начинается главный разговор. Шостакович еще успел поделиться со своим учеником замыслом новой «военной» симфонии. Прутскому даже удавалось воспроизвести иные, ему запомнившиеся, ритмы в целом еще не существующей симфонии. И мне уже тогда запал в память гениально выраженный шаг фашистской беспощадной железной армии. Прервав разговор, мы с Володей Прутским начинали воспроизводить этот чудовищный марш, и вот тогда-то Володя сказал мне:
— Страшно!.. Очень страшно. Но поверьте мне, эта музыка как раз и подсказывает: мы победим. С несомненностью! Почему? Да именно потому, что понятно, с чем, с кем мы имеем дело: это нельзя оставить в мире, надо уничтожить, надо победить, и если великий музыкант сумел это выразить, значит, понято это всем народом, а русский народ не из тех, что способны отказаться от своей решимости, остановиться на полпути. Победим!
А то вдруг вспоминалась какая-нибудь фортепианная пьеса в исполнении Владимира Софроницкого или какое-нибудь место из рахманиновских симфоний в толковании Евгения Мравинского, и тут мы опять слышали я такты и шаги, но эти шаги и такты были иными…
Было, было о чем поговорить в долгие часы корабельной вахты на прожекторном крыле мостика в ночную метель.
Льды становились свирепыми, скрежетали у бортов. Командир корабля вдруг появлялся, захваченный краем луча прожектора, простуженным голосом отдавал команды. На буксирный канат брали затертую льдом баржу с батальоном
Батальоны и дивизии шли от Закавказья. Некоторые части состояли сплошь из пожилых людей. Небритые, в пехотных ушанках, в шинелях не по росту, недавние аджарские, азербайджанские, армянские виноградари и скотоводы грелись, прижавшись друг к другу, на мокрой скользкой палубе, что-то бормоча, подвывая. Ведь многие из них никогда не видели моря. Не то что лихие шкиперы баржи. Недавние рыбаки — они бесстрашно подхватывали буксирные канаты у оледенелых бортов, то и дело оплескиваемых волной, а при удаче — и ведро кипятку.
— Давай, давай! — весело кричал вихрастый парень без шапки и закреплял конец, передавал в толпу на барже плещущее ведро, а нас успокаивал: — Подтянете до кромки, дальше пойдем сами — под парусом.
Легко сказать — он пойдет под парусом! И опять на мостике появлялся комиссар, что-то кричал, но ветер относил его слова в сторону, и он тянулся через леер к покачивающейся в темноте барже: там люди, передавая друг другу ведра с кипятком, жадно припадали к ним.
Мне вспомнился обычай древних народов, сопрягающих наступление Нового года с жизнетворным весенним разливом рек: люди припадали к мутной воде и пили ее, пили… Я взглянул на часы: через несколько минут наступал Новый год. В огромной стране, защищаемой от лютого врага, всюду, от Баренцева до Черного моря, где еще сохранялась такая возможность, люди в эти минуты поднимали бокал…
На мостик взошел Володя, которого — забыл сказать — мы называли Светлоглазый воин, окинул меня быстрым счастливым взглядом, сказал:
— Чудесная встреча Нового года! И страшно и чудесно. Как марш и такты нарастающей победы нашей… Согласны?
В мерзлом метельном небе опять гудели «юнкерсы», прожектор в руках Володи Прутского уже взметал луч кверху: вот самолет со свастиками на крыльях. Артиллеристы успевали дать залп, пулеметчики — очередь, и снова после красной вспышки разрыва, звона осколков о лед наступало, как при зубной боли, минутное успокоение. Снова скрипел и ломался под нами лед, приближалось темное пятно баржи с неосторожными огоньками цигарок. Снова комиссар жадно мерил глазами расстояние до баржи, показывался командир — отдавал приказания.
Прутский переводил дыхание, вежливо, возобновляя разговор, спрашивал:
— «Челюскинцев» успели закончить?
Речь шла о корабельной газетке, сейчас, во льдах, по моему предложению названной — «Челюскинцы на Азове».
— Успели. Все успели.
— И карточки успели, наклеили?
— Наклеили. И ваши и Петникова. Газета уже в кубрике.
— Мою напрасно.
— Распорядился военком.
— Да, я знаю, и все-таки напрасно…
И все-таки Володя был доволен — я это чувствовал, — что его карточка появилась в стенгазете среди других отличившихся бойцов.
— А военком доволен? — спрашивал он, улыбаясь во тьме. — Редкий человек наш военком. Не забуду, как горевал он, когда прошило Юру Стрельченко. «Стрельченко, — сказал тогда военком, — принял на себя огонь, но прожекторил до последнего. В этом и заключалась его самоотверженность. Благодаря его умению и отваге бомбардировщиков взяли в клещи и сбили».
— Совершенно верно, — за глаза соглашался Прутский с военкомом, — Стрельченко отважно принял огонь на себя. Ведь по прожектору бить все равно что по мишени… А «юнкерса» не упустил, я так не умею.