Пристрастие к неудачникам
Шрифт:
“Успех – это жизнь после смерти, – рассуждала Анастасия Аверьянова. – У тебя все есть, желать больше нечего”.
Удача Анастасии не была случайной: с каждым годом, двадцать лет, она набирала вес в обществе, добавляла в прибавочной стоимости, расширяла круг влияния. Времена лишений были так далеко позади, что роман сначала превратился в рассказ, а потом и вовсе в анекдот – тремя предложениями, с иронией, Аверьянова поминала жизнь, в которой приходилось заботиться о марке бензина и счетах за телефон. В ее настоящем беды одолевали людей, только если от будничной
Аверьянова уважала предсказуемость своей жизни, защищала и берегла успех, давшийся не с первой попытки, но судьба неудачника, который все еще мечтал, сочинял каверзные и блистательные планы, у которого лучшее, возможно, было впереди, – казалась ей драматичной, интригующей, соблазнительной.
Настя любовалась молодыми людьми, чьих песен не понимали, художниками, чьи картины не продавались, актерами, ожидающими “роль своей жизни”, журналистами, не оставившими мечты о литературной славе. Она сопереживала отчаянию, одержимости, злости, надежде, радости от малейшего намека – и будто становилась, как они: трепещущей, ранимой…
За этот трепет Анастасия рассчитывалась славой – она была для многих счастливым случаем, ответом на мольбу, проводником в мир тех, чье мнение дороже денег.
В этом мире одни приживались, других же Настя сравнивала с орхидеями: цветы-паразиты распускались на сухой древесной коре, но гибли на щедрой земле.
И ее талантливые паразиты не выносили плодородной почвы, склоняли головы, вяли и грустили, пока их не затаптывали новые, сильные – и не такие красивые, и не такие изысканные, но стремящиеся вверх к свету…
В сорок один год Анастасия была трудолюбива, благополучна и одинока.
Для женщин ее лет возраст уже не был бесцеремонной судьбой, что выхватывает из рук список желаний и вычеркивает из него строки. В сорок ее подруги оставались интересными женщинами с мускулистыми ногами, высокой грудью, румянцем на нежной коже с тонкими морщинками, почему-то особенно привлекательными для мужчин младше их на поколение.
Настя никогда не хотела детей, потому и не беспокоилась, что мужчина может увидеть в ней не объект желания, а женщину, не годную к материнству. Может ускользнуть лишь потому, что она стара для семьи, для воспитания отпрысков. И уйдет он не осознанно, а его унесет глубоководным течением, что гонит чувства из сердца в голову.
“Биологический разум!” – фыркала она.
Некоторые принимали уходящие годы близко к сердцу: с тридцати пяти вдруг толстели, прерывали светскую жизнь, теряли записную книжку с телефонами любимых когда-то мужчин.
Иногда они уезжали на морские берега, где их наготу постепенно украшало солнце и где от жары невозможно было всерьез сомневаться, и утренний зной сменял вечерний зной, и алкоголь не пьянил, а будто убавлял десять или двадцать лет, и повсюду были вздохи, поцелуи… Там было возможно все: любовник, едва окончивший школу; любовник, чья беременная жена в это время держала руку матери и признавалась: “Мне страшно…”; любовник, который не понимает ни одного твоего слова – и все равно бы не понял, даже если бы говорил на одном с тобой языке…
А потом они складывали в чемодан не одежду, а собственные чаяния, и говорили: “Три часа ехала из “Шереметьева”! По дороге от отдыха ничего и не осталось!”.
В сорок один год блистательная Анастасия Аверьянова, в маленьком белом платье, с только что уложенными у парикмахера волосами
Протиснувшись вниз по лестнице, Настя на миг задержалась перед фотографами, салютовавшими десятками вспышек. Цифровые фотокамеры отразили брюнетку с короткой игривой стрижкой, крепкой челюстью, широким ртом, чуть загнутым вниз кончиком носа и светло-карими глазами. Никто бы не решился назвать ее красавицей, но уверенность в собственной внешности и даже независимость от нее Настя сообщала всем, кто смотрел на ее неправильное лицо.
Аверьянова кивнула Ольге, и они спустились в ресторан, где располагалась зона для избранных.
И вот ее уже стиснули в объятиях. Руки были крепкие, на первое впечатление – жилистые и уж слишком цепкие. На мгновение Анастасия испугалась – казалось, что эти руки нащупывают ее душу…
Высокая немолодая блондинка, не красивая, но интересная, в облегающих кожаных джинсах.
– Ленка! – искренне обрадовалась Анастасия.
И немедленно призналась себе, что радоваться нечему.
Елена Трауб была одной из тех, с кем жизнь, несмотря на все твои усилия, не позволяет расстаться. Так давно, что лучше и не считать, они снимали на двоих квартиру. Спустя несколько лет – вместе работали. Аверьянова давно уже определила Елену как человека, для себя неинтересного, бесполезного и даже беспокойного, но в ту секунду, благодаря неуправляемой страсти к неудачникам, вдруг приятно удивилась этой встрече.
Двадцать лет назад Елена плыла. Вперед, к горизонту, к миражам, сочиненным юностью, а потом – к обозначенным зрелостью берегам. Ее мотало от мужа- художника к мужу-политику, и художник был мил, но беден, а политик – пил. У нее был муж – знаменитый режиссер шестидесяти двух лет, который выгнал ее и нашел себе несовершеннолетнюю невесту. Был и гениальный писатель, от которого Елена родила двоих детей и послала прочь, потому как писатель считал Трауб своей матерью, а не матерью его сыновей.
Лена торговала искусством, учила богачей одеваться, писала для журналов, но удаче мешало очередное замужество – в тридцать восемь Трауб была одинока, безработна и уже не плыла, а перевернулась на спину и ждала, куда ее принесет течение.
Аверьянова шла за Еленой к столу, пока не ощутила толчок в груди. Не беспокойство, а удивление, а потом – волнение и предвкушение.
Вблизи этого человека с ней всегда случалось что-то хорошее. Человек никак не мог совладать с трубочкой, торчащей из коктейля – наконец выбросил ее, отпил из стакана и откинулся на спинку стула. Человек был одет в черную рубашку-поло, на правой руке – он левша – часы на железном браслете, на указательном пальце правой руки – перстень с агатом.
За пять… десять… пятнадцать лет ничего не изменилось.
– Костя! – воскликнула Анастасия. – Иди сюда, звезда моя!
Он обвивал ее, как медведь коала, – было тепло и немного душно. Настя соскучилась, хоть и надеялась в минуты слабости, что они никогда больше не встретятся.
Он разжал объятия, отодвинулся на полшага и осмотрел с ног до головы.
Постарел. Но об этом не хотелось сожалеть, потому что возраст украшал его, а не разъедал. Трудно сказать, был ли он лучше в двадцать, в тридцать… Он оставался собой – и возраст был ни при чем.