Присутствие духа
Шрифт:
Как-то сразу — сразу и всем — стало ясно, что ждать больше незачем. Что-то произошло или что-то переменилось, и ждать бесполезно. Люди стали расходиться, а Воля медлил уйти. Он стоял посреди переулка, уже почти опустевшего, и тут его окликнула низенькая немолодая женщина, — ее откуда-то знакомое лицо не раз за последние полчаса оказывалось вблизи.
— Я этого хлопчика знаю! — и ласково, и лукаво сказала женщина о Воле, но не кому-нибудь, а, должно быть, ему самому, поскольку никого больше не было рядом с ними. — Кто моих цыпляток ел, а? — спросила она, легонько грозя пальцем, так, будто Воля воровал у нее цыплят, но она
И когда она прижмурила глаза, закачала упоенно головой при воспоминании о помидорной сладости, Воля узнал ее: женщина с улицы «единоличников»!
Женщина спросила его о матери — жива ли, здорова ли? — рассказала, что немцы съели и цыплят и кур, и петуха лишили жизни, а потом, понизив голос, велела передать матери, чтоб та заходила к ней — для старой покупательницы что-нибудь да найдется, нельзя же ему (Воле) быть таким тощим…
— Возьми, пожалуйста, — произнесла она, внезапно вложив ему в руки небольшой, но увесистый узелок, с которым перед тем прохаживалась по переулку. И сейчас же отшатнулась, точно заранее страшилась обиды, которую Воля может ей нанести, не взяв того, что дано ему от чистого сердца.
Воля взял. А потом, хоть они перед этим простились, шел рядом с женщиной, провожая ее, и она рассказывала ему, как передавала еду узникам гетто вчера, позавчера, неделю назад.
…В Нагорный переулок приходили всё одни и те же люди, — по дружбе или просто из сочувствия к евреям каждый приносил немного еды. Немцы-конвоиры попадались разные, но чаще всего принесенное удавалось передать, и только в последние дни в переулок повадился ходить какой-то дюжий старик, скандалист, — говорят, из националистов, нездешний, с Западной Украины. Тем, кто передавал евреям пищу, он, срывая горло, орал: «Ганьба!» [10] И буквально выхватывал у них из рук узелки, свертки. Он был страшнее немцев. Она порадовалась, когда сегодня он не явился, вот только и колонну по Нагорному тоже не вели… Наверно, он знал откуда-то, что сегодня не поведут их.
10
Ганьба (укр.) — позор.
На углу той улицы, которую всегда прежде обходил стороной, Воля простился с женщиной.
По пути домой он встретил Шурика Бахревского. Воля помнил, как расстался с ним в последний раз, и не обрадовался ему, но на пустынной вечерней улице, не освещенной ни единым фонарем, хоть затемнение и отменили, такая встреча была все-таки далеко не самой неприятной.
Они столкнулись нос к носу, чуть отпрянули друг от друга, и Шурик, радуясь тому, что вдруг возникший перед ним из темноты человек — Воля, отрывисто зачастил:
— Ты откуда? Чего это несешь? Ты что такой, как пыльным мешком из-за угла хваченный?..
Помолчав, сколько надо было, чтоб стало ясно, что он не принимает темпа и тона беседы, Воля ответил коротко, что несет и откуда идет.
— Ага, ага! — Шурик закивал, как если б Воля угадал, о чем он сам хотел говорить с ним.
— Почему-то сегодня их с работы не вели, а раньше, говорят, обязательно в этот час вели — как раз в этот час, всегда в одно время, — говорил Воля, забыв, что уже рассказывал про это только что.
— Может,
Он смолк. Его пробрала дрожь. Ему было жутко и в то же время, кажется, все-таки нравилось знать больше, а понимать раньше Воли.
Воля ответил:
— Да.
Он понял лишь, что между сказанным Бахревским сейчас и тем, о чем они говорили вначале, минуту назад, есть связь, нехитрая и страшная, которая в следующее мгновение откроется ему. И он инстинктивно съежился перед мигом, когда уловит, угадает, ощутит ее…
Шурик ждал. Ему казалось, что Воля набирается духу, чтобы о чем-то спросить его, но Воля не произносил ни слова, и не дождавшись, он снова нарушил молчание сам:
— Это неточно, но вывоз из гетто может начаться даже этой ночью. Если акция подготовлена, они обычно не медлят…
Дома, уже на лестнице, Воля услышал шум. Дверь тети Пашиной комнаты была распахнута. Прасковья Фоминична кричала на Кольку и лупила его, а он, ошарашенный, не уклонялся даже от ударов. Рядом у стены, на матрасе Бабинца, лежащем прямо на полу, сидела мать, молча и не шевелясь, как будто этот сыр-бор возле нее не стоил внимания.
— Она меня попросила: «Пойдем, я давно воздухом не дышала, тут, я знаю, бабушка недалеко…» — жалобно, не стараясь перекричать тетю Пашу, оправдывался Колька.
— Еще чего она просила?! — с издевкой осведомилась тетя Паша, встряхивая Кольку и продолжая колотить его по спине.
— Она велела… котенка кормить, — простодушно, убито отвечал Колька, не замечая тети Пашиной интонации.
Тогда внезапно Прасковья Фоминична отшвырнула его от себя, точно он сам был котенком, и, как бы разом лишась ярости и сил, косо рухнула навзничь, уткнулась лицом в колени Екатерины Матвеевны. Она рыдала, стонала, выла, снова рыдала, а мать не тщилась ее успокоить, молча смотрела перед собой, потом перевела взгляд и увидела Волю.
И Колька, который, ползая по полу, искал котенка по темным углам, не освещенным коптилкой, увидел Волю. Но ни он, ни мать ничего ему не сказали: им казалось, что Воле ясно и так, что произошло.
— Поднимайся, Прасковья, — проговорила немного погодя Екатерина Матвеевна, как если б прерывала этими словами не рыдания, а отдых, передышку.
И тетя Паша поднялась, сморкаясь, всхлипывая, с натугой разгибаясь. А Колька выскользнул в коридор, поманил за собой Волю. Через минуту он уже рассказал в подробностях о своей короткой прогулке с Машей, закончившейся тем, что на углу бывшей Красноармейской их остановили два полицая и с возгласом: «Теперь уже Сарочке не выкрутиться!» — схватили Машу за руки. Она твердила: «Я не Сарочка, я Маша, я же Маша…», но полицаи, не отвечая, держа за руки, быстрым шагом повели ее в участок, а Колька шел следом и кричал: «Она не еврейка вовсе!», пока ему не пригрозили револьвером. Один раз Маша обернулась и велела кормить котенка…