Присяга простору
Шрифт:
Люблю обоих.
Вот Андрей --
он старший...
Люблю, как спит,
намаявшись,
чуть жив,
как моется он,
рано-рано вставши,
как в руки он берет детей чужих.
Заведующий местной автобазой,
измазан вечно,
вечно разозлен,
летает он, пригнувшийся, лобастый,
в машине, именуемой "козлом".
Вдруг, с кем-нибудь поссорившийся дома,
исчезнет он в район на день-друтой,
и вновь --
измучившийся,
добрый,
весь пахнущий бензином и тайгой.
Он любит людям руки жать до хруста,
в борьбе двоих, играючи, валить.
Все он умеет весело и вкусно:
дрова пилить
и черный хлеб солить...
А дядя мой Володя
Ну, не чудо
в его руках рубанок удалой,
когда он стружки стряхивает с чуба,
по щиколотку в пене золотой!
Какой он столяра
Ах, какой он столяр!
Ну а в рассказах --
ах, какой мастак!
Не раз я слушал, у сарая стоя
или присевши с края на верстак,
как был расстрелян повар за нечестность,
как шля бойцы селением одним
и женщина по имени Франческа
из "Петера" запела песню им...
Дядья мои --
мои родные люди!
Какое было дело до того,
что говорила мне соседка:
"Крутит
Андрей с женой шофера одного.
Поговорил бы с теткою лирично.
Да нет, зачем? Узнает и сама.
Ну, а Володя --
столяр он приличный,
но ведь запойный --
знает вся Зима".
Соседка мне долбила, словно дятел,
что должен проявить я интерес.
А я не проявлял.
Но младший дядя
куда-то вдруг таинственно исчез.
Все время люда приходили с просьбой
то починить игрушку, то диван.
Им отвечали коротко и просто:
"Уехал на неделю.
По делам".
И вдруг соседка выкрикнула желчно,
просунувши в калитку острый нос:
"Да им перед тобою стыдно, Женька!
Лежит твой дядя --
рученьки вразброс.
Учись, учись, студентик, жизни всякой.
А ну, пойдем!"
И, радостна и зла,
как будто здесь была она хозяйкой,
меня в кладовку нашу повела.
А там лежал мой дядюшка в исподнем,
дыша сплошной сивухой далеко,
и все пытался "Яблочко" исполнить
при помощи мотива "Сулико".
Увидев нас, привстал он с жалкой миной,
растерянный, уже не во хмелю,
и тихо мне:
"Ах, Женька ты мой милый,
ты понимаешь, как тебя люблю?.."
Не мог его такого видеть долго.
Он снова душу мне разбередил,
и, что-то расхотев
обедать дома,
я
В зиминской чайной жарко дышит лето.
За кухней громко режут поросят.
Блестят подносы, лица...
В окнах ленты,
облепленные мухами, висят.
В меню учитель шарит близоруко,
на жидкий суп колхозница ворчит,
и темная ручища лесоруба
в стакан призывно вилкою стучит.
В зиминской чайной шум необычайный,
летучих подавальщиц толчея...
За чаем, за беседой невзначайной,
вдруг по душам разговорился я
с очкастым человеком жирнолицым,
интеллигентным, судя по всему.
Назвался Он московским журналистом,
за очерком приехавшим в Зиму.
Он, угощая клюквенной наливкой
и отводя табачный дым рукой,
мне отвечал:
"Эх, юноша наивный,
когда-то был я в точности такой!
Хотел узнать, откуда что берется.
Мне все тогда казалось по плечу.
Стремился разобраться и бороться
и время перестроить, как хочу.
Я тоже был задирист и напорист
и не хотел заранее тужить.
Потом --
ненапечатанная повесть,
потом --
семья, и надо как-то жить.
Теперь газетчик, и не худший, кстати.
Стал выпивать, стал, говорят, угрюм.
Ну, не пишу...
А что сейчас писатель?
Он не властитель,
а блюститель дум.
Да, перемены, да,
но за речами
какая-то туманная игра.
Твердим о том, о чем вчера молчали,
молчим о том, что делали вчера..."
Но в том, как взглядом он соседей мерил,
как о плохом твердил он вновь и вновь,
я видел только желчное безверье,
не веру, ибо вера есть любовь.
"Ах, черт возьми, забыл совсем про очерк!
Пойду на лесопильный. Мне кора.
Готовят пресквернейше здесь...
А впрочем,
чего тут ждать! Такая уж дыра..."
Бумажною салфеткой губы вытер
и, уловивши мой тяжелый взгляд:
"Ах да, вы здесь родились, извините!
Я и забыл... Простите, виноват..."
Платил я за раздумия с лихвою,
бродил тайгою, вслушиваясь в хвою,
а мне Андрейка:
"Найти бы мне рецепт,
чтоб излечить тебя.
Эх, парень глупый!
Пойдем-ка с нами в клуб.
Сегодня в клубе
Иркутской филармонии концерт.
Все-все пойдем. У нас у всех билеты.
Гляди, помялись брюки у тебя..."
И вскоре шел я, смирный, приодетый,
в рубашке теплой после утюга.