Приведен в исполнение... [Повести]
Шрифт:
Но ведь — самодержавие.
А мы? Революция?
Во мне что-то сломалось. (Я слаба. Наверное, потому, что мне 18 лет всего и я не Жанна д'Арк. Ей было 16… Но теперь — 20-й, а не 15-й век.)
…Через неделю в город вошли «сибирцы». Явились сразу. «Присяжный поверенный Руднев? — Офицер вежлив, подтянут, каждую минуту подносит руку в перчатке к козырьку. — Прошу пройти с нами». Посмотрел на Веру: «Вы, мадемуазель, — тоже». На меня посмотрел: «Ну а вы… — Я видела, что он колеблется. — Вы ожидайте здесь. Никуда не отлучаться. У входа я оставлю часового». Отца и Веру увели. В дверях она оглянулась: «Ну, что теперь скажешь, непротивленка?» Я бросилась
Господи! (или Маркс или Ленин) — ответьте: неужели сомнение есть гибель? Это же не так! Зашел часовой: «Девочка, уходи до утра. Отца и сестру — расстреляют. А тебе зачем? Скажу — не уследил. Бог с тобой».
Ночью вылезла в окно и ушла из города на запад, в сторону красных. Нужно пробираться в Петроград — там есть дальние родственники. Можно и в Омск — это проще, спокойнее, в Омске тетка с благостным (прежним-прежним) домом, вареньем, мебелью «ампир» и люстрой «модерн» — смесь, безвкусица, и все равно — хорошо-то как… Но к тетке — что к Вере. Все по струнке, встать — лечь — и снова встать. Нотации, нравоучения, ду-ду-ду — бу-бу-бу. Не желаю. И потому — через белых — к красным. Отца и Веру расстреляют? Не осознаю, не верю, не доходит.
Вот он — звук отцовской трубы. Звук смерти.
В последний раз (еще — в последний раз!) прошла по Вознесенскому проспекту — к библиотеке Белинского. Лучшие мои годы — двухэтажное здание с тремя венецианскими окнами на втором этаже. Все, что есть вокруг нас, — только наше мышление. Так он, Белинский, сказал, его авторитет непреложен, хотя это суждение — всего лишь часть поиска. Но какая прекрасная часть! Призрачный, зыбкий мир, все страсти — сон, и порывы — туман, и есть надежда: окончится сон, наступит пробуждение, и оно будет прекрасным!
Иду проселками, чаще — просто лесными тропинками, стараюсь убедить себя; я на грибной прогулке. Скоро домой, отец уже разжег наш большой самовар с медалями. Придет Вера, и сядем пить чай.
На заводскую ветку (узкая колея) вышла без сил. Не растерзали звери, и не попала в охотничий капкан. За деревьями — крыша «коньком», колодец. Жилье. Скорее всего — путевой сторож. Будь что будет…
Наверное, увидел из окна, вышел навстречу, встал у забора. В руках — ружье.
— Чо тебе?
— Устала.
— Нельзя.
— Дайте хоть хлеба…
— Сейчас…
Ушел и тут же вернулся, протянул завернутый в чистую тряпку ломоть. «Городская?» — «Да». Почесал в затылке: «Образованная?» — «Окончила гимназию». — «Это котору? Что на Главном?» — «Нет. Это мужская. Женскую. Первую. На Вознесенском». Всмотрелся: «Не врешь. У меня там свояк — сторожем. Знаю. Ступай за мной». Подвел к двери: «Слушай, тут намедни… Ты государыню-императрицу и младшую цареву дочку в лицо знаешь?» — «Видела ка портретах». — «Узнаешь? Если что?» — «Да вам-то — зачем?» — «Иди сюда… — Осторожно, чтоб не скрипнула, приоткрыл створку, зашептал: — Пройди тихо. Посмотри». Переваливаясь на кривых ногах, вошел в горницу, во вторую. В углу, на кровати (или полатях?) под образами спали две женщины — лица вверх. Подошла вплотную. Старшей лет тридцать на вид, младшей — двадцать, Обычные лица городских мещанок…
Пожала плечами, покачала головой. Он за руку вывел и тщательно прикрыл дверь: «Уверенно говоришь?» — «Это не они, ручаюсь». Снова посмотрел так, словно собирался доверить кровно нажитый миллион: «Такое дело, понимаешь вот… Комиссар из Совдепа привез, приказал:
Еще через день вышла к станции, его хлеб меня спас. В зале — сломанная пальма и разбитый прилавок от бывшего буфета — яблоку негде упасть. Слух: белые в нескольких переходах. Кому с ними не по пути — на запад. Будет всего несколько поездов (так говорят), я попросила женщину (здесь многие устроили себе отдельные апартаменты, развесив одеяла и простыни), она пустила меня переодеться и даже дала воды: впервые за четверо суток я немного умылась и причесалась. Лучше бы я этого не делала…
Вышла на перрон, сразу подошли двое, на фуражках красные звезды: «Ты кто?» Объяснила, отошли. Когда послышался стук поезда и гудок паровоза — совсем близко, — подошли снова. И еще несколько — из пассажиров, я так поняла, глаза у всех горят неугасимым огнем: «Ты кто?» — «Товарищи, я ведь сказала…» — «Что значит — сказала? — Обернулся: — Похожая? Вылитая! — И снова ко мне: — Царска дочь Мария Романова бежала из-под расстрелу в Катеринбурге — знаешь?» Сразу вспомнила полустанок. Неужели? Не может быть… «Вы ошибаетесь. Я была в Екатеринбурге в ночь их расстрела. Это факт». — «Чего?» — «Факт. То есть то, что на самом деле». — «Мы знаем, как вы от революциённого возмездия бегаете. Ступай за нами». — «Хорошо. Только вы возьмите в толк: у Марии глаза голубые, а у меня — темно-синие, вот, смотрите…» — «Мы эвтих тонкостев не разумеем. Эслив всем бабам в глаза глядеть — эх… Я, вот, своей — сроду не заглядывал».
— А чего ее весть? — удивился второй, щелкая затвором винтовки. — На месте и кончить. С громким объявлением — кто и за что.
Ноги подогнулись, и померкло в глазах. Серебряные трубы поют, эх, папа, папа… Ты очень ошибся, меня сейчас убьют…
Бросилась бежать. Юбка длинная, узкая — куда тут… Заплетаются ноги, сейчас громыхнет — и пойду туда, куда всегда верила, что должна прийти…
Оглянулась: стреляйте в лицо. Разве можно бежать, когда страшно? И когда так пусто, ненужно, бессмысленно…
— Мой отец — большевик! И убит белыми в Екатеринбурге! За что, товарищи?
— Деникин тебе товарищ!
И вдруг…
Откуда он взялся? В кожаной куртке, фуражке, подбритые усики — похож на того, что арестовал отца и Веру.
— Внимание, товарищи! Что происходит?.
— Поймали царскую дочь, Марию Николаевну!
— У вас есть документы? — Это ко мне.
Протянула:
— Извольте…
— Вот! Дочь присяжного поверенного Пермской судебной палаты Надежда Юрьевна Руднева. Расходитесь, товарищи. Поезд сейчас отойдет. (Разбрелись. Руднева Надя им не интересна.)
— А ты — кто? Ты-то сам — кто такой?
Господи, снова те двое. Он — резко, грубо — бумагу, сложенную вчетверо, к их глазам: «Представитель Всероссийского Центрального исполнительного комитета». — «А-аа… Тоды — ладно». Ушли. Взглянул, улыбнулся: «Честь имею». И тоже ушел.
Боже мой, невозможно. Эти «тоды» курят, вон — в десяти шагах зыркают ненавистными глазами.
Господи, куда он девался? «Подождите!»
Остановился, вопросительно смотрит.
— Вы не можете! Вы… не смеете… бросить меня здесь. Они же убьют меня!