Приведен в исполнение... [Повести]
Шрифт:
— А вы до какой остановки? — спросил Зуев. Он заметно оживился, в лице появилась игривость, глазки лихорадочно заблестели.
Господи, как ведь иные люди не меняются во всю жизнь… Ни лицом, ни фигурой, ни характером. И потолстеют вроде, и лысина во все темечко, а узнаваемы, ровно и не пролетела целая вечность. Стоит, курлычет, выгибается, будто не в заплеванном трамвае, а у Абрамсона на Дворянской, среди господ офицеров… И Анфиса — на удивление. Улыбается, щебечет, словно этот ожиревший куафюр нравится ей на самом деле.
Корочкин поймал себя на том, что злится, и даже немного растерялся: глупости, что ему Анфиса, что он ей… Единственное: она доверчива, порядочна, подводить ее не след… На этот раз все от начала и до конца необходимо сделать самому.
«Зуев» спрыгнул с подножки, подал Анфисе руку — не очень ловко, но заинтересованно,
А как подписаться? Он решил, что подпишется так: «Бывший».
Заскрипела лестница, они поднимались. Потом открылась дверь, Анфиса вошла первой.
— Проходите, не стесняйтесь. — Она увидела Корочкина, и лицо у нее сразу же померкло и осунулось. Промыслов-«Зуев» остановился на пороге и удивленно-разочарованно заморгал.
— Как же… — растерянно пожимал он плечами, — разве вы…
— Сядьте, — спокойно сказал Корочкин.
— Что? Собственно, в чем дело? — начал он визгливо. — Если вы — муж, то я только проводил, не более, я просто не понял…
— Яков Павлович, сядьте, — повторил Корочкин.
«Зуев» прищурился, вгляделся и медленно отодвинул стул. Потом еще медленнее опустился на него. Лицо у него менялось на глазах, он явно узнал Корочкина.
— Вот и хорошо, — все так же спокойно продолжал Корочкин. — Анфиса, мы поговорим, а вы подождите, пожалуйста, внизу…
Она кивнула несколько раз и ушла. Заскрипела лестница, Корочкин прислушался, подождал, пока прекратится скрип, и наклонился через стол.
— Узнал меня?
«Зуев» сидел молча, с помертвевшим лицом, глаза у него совершенно остекленели.
— Ты никогда не отличался
— Не надо, — только и мог сказать он.
— Ладно, Яша, мы с тобой все друг про друга знаем, чего выяснять, просто я думал, что ты захочешь исповедаться, да и жизнь на несколько минут продлить… Ведь для таких, как ты, и несколько минут — вечность. Ты не молчи, говори что-нибудь, а то я выстрелю.
«Зуев» сморщился, начал давиться:
— Извините, ком в горле, болен я, понимаете? Да вам все равно, что вы можете понимать, белогвардейская морда!
Корочкин притворно ахнул:
— За мое-то добро? Ошеломил…
— Плевать мне на вас! И тогда и теперь! Насладиться хотите? Страхом моим? А я не скрываю! Боюсь! Все боятся… Где вам понять… Вы же ничтожество, инфузория, власть имели, убивали, а зачем? Ну пришли бы в Москву, сел бы ваш Деникин или Колчак новым царем — и что? А ничего! Как были вы шампанским бабником…
— Положим, это ты был, — перебил Корочкин.;— И теперь такой. На том и попался. Ты давай не растекайся, времени нет.
— Эх-ма… — «Зуев» стиснул голову ладонями и начал раскачиваться. — Не повезло мне, не заказалось… — он говорил чуть нараспев, словно читал стихи, и вдруг Корочкин понял, что говорит «Зуев» для себя, пытаясь что-то вспомнить и объяснить самому себе, и не получается у него, не сходятся концы с концами, а ведь так хочется успокоиться, ведь достиг, достиг же всего, и умереть не обидно — ан нет: бесцельно завершается бесцельно прожитая жизнь… — Я почему вступил? — ноющим голосом продолжал он. — Все песни революционные пели и каждому в них слову верили — о будущем, и я рассудил точно: двух лет не пройдет — наш верх будет! А кто наверху — тому и вершки сладкие, я умел смотреть в корень… Да разве угадаешь? Что вы попрете, белогвардейщина проклятая? Я ведь не хотел еще раз ошибиться! Я к вам пристал в ощущении, что вы мое добро не забудете, опять — какая ирония! Растерли вас без следа! Вы, поди, обижаетесь за то, что я предал вас в двадцать пятом справедливому возмездию, а сами-то вы разве поколебались бы на моем-то месте? То-то, Геннадий Иванович… Нет уж, Одного мы с вами поля ягоды, и вам от меня не отмежеваться!
— Я еще спросить хочу: вот ты потом служил, уважение имел, а совесть тебя не мучила? За преданных и проданных?
— А вас? За умученных?
— Ты отвечай, Зуев, спрашиваю я…
— Чушь это, Господин поручик. Совесть, честь, долг — химеры одни. Мало ли чего было? Я в своей советской жизни работал честно. И сожалею. Потому что сколькие при мне пирог получили, а я только вниз катился… Мне бы сейчас за мои заслуги — ух кем быть, никак не меньше, а я — канцелярская крыса средних достоинств, — даже мраморного памятника не поставят… — Он напряженно взглянул на Корочкина: — Послушайте… Я выправлю вам документы, денег дам, и вы исчезнете. Полагаться на мою верность и молчание без надобности, мы вновь будем одной веревочкой связаны, и станет жить каждый сам по себе и в свое удовольствие?..
Корочкин выстрелил, хлопок был негромкий, словно сквозь вату, «Зуев» икнул и опрокинулся вместе со стулом. Корочкин подошел и долго всматривался в лицо покойника, оно исказилось — не страданием, нет, скорее неуемной, не знающей границ ненавистью и еще чем-то, наверное — страхом. Было такое впечатление, что все подспудное, тщательно скрываемое, порочное и стыдное, подлое вдруг вылезло наружу и обнаружило свою истинную сущность…
Корочкин спрятал пистолет в боковой карман и толкнул дверь. Анфиса стояла на пороге и выжидательно смотрела на него.
— Все, — он слегка пожал плечами.
— Все так все… — кивнул она, вглядываясь — не то в его лицо, не то в покойника за его спиной. — Мне бабушка говорила, что Бог человеку любой грех прощает, нужно только покаяться, да, видать, это все же не так…
— Вы про него? — спросил Корочкин. — Или… про меня?
— Какая вам разница… — махнула она рукой. — Его — к тем?
— Я сам, вам не надобно. — Он достал из бокового кармана пачку денег и протянул ей: — Здесь двадцать тысяч, вам надолго хватит…