Привет, Афиноген
Шрифт:
Подъезжая к дому, Кремнев припомнил утренний разговор с Афиногеном Даниловым и усмехнулся. «Странный какой–то тип. По характеристикам и рекомендациям — дельный молодой человек, можно бы и рискнуть. А по виду — капризный мальчишка, из тех, что умеют красно говорить, а за сим хоть трава не расти. Надо будет побеседовать с Карнауховым… Эх, Николай, Николай, отвоевавшийся гренадер. Наступит и мой черед… Но не скоро, не скоро».
Дома Даша выясняла отношения с сыном. Раскрасневшаяся, с головой, неряшливо перевязанной кухонным полотенцем, что указывало на экстренный приступ мигрени, она расхаживала перед возлежащим на диване с книгой Михаилом и прокурорским тоном изрекала
Юрий Андреевич попытался с порога разрядить атмосферу, задорно объявил:
— Экипаж подан, господа! Извольте поторопиться. Едем!
Попытка сорвалась. Узрев мужа, Даша опустилась на кушетку и горько заплакала, не прикрывая лица, не таясь, охотно предлагая близкому человеку полюбоваться на ее горе. Кремнев отлично знал ее склонность к внезапным обильным слезам, с вызовом, с намеком на возможное несчастье. Так Даша вела себя и в действительно роковые минуты их жизни, и обыденкой, по пустякам, из–за разбитой хрустальной рюмки. В первые годы их супружества Юрий Андреевич пугался тихих, текущих быстрыми темными ручейками слез и ее хриплого дыхания, потом стал приходить в неистовое раздражение, наконец успокоился и встречал женины припадки доброй равнодушной улыбкой.
Миша при виде отца напыжился и перевернул страницу с отсутствующим выражением, подчеркивая, что происходящее его не касается.
— А ну встань, сопляк! — сказал Юрий Андреевич то, что не следовало бы говорить, к чему мало–мальски подкованный педагог–воспитатель сразу бы придрался и был бы прав. — Мать вон убивается, а ты!
Сын небрежно отложил книгу и сел. Ярко заалели его юношеские прыщики.
— Ну, докладывай, в чем дело? — уже спокойно спросил Юрий Андреевич, понимая, что коллективный выезд на природу становится проблематичным.
— Честное слово, папа, я не знаю! У мамочки нервы, ей что–то привиделось.
С таким достоинством и умело замаскированной иронией отвечал кардиналу Ришелье блистательный д’Артаньян. Какой он смешной, их поздний ребенок, их с Дашей единственное дитя, нелепое, родное и бесценное, появившееся на свет, когда Юрий Андреевич готовился справлять сорокалетие. Каждая клеточка, каждое движение сына взывали о пощаде и в то же время выражали яростную готовность доказывать и защищаться. Почудилось Юрию Андреевичу, что его юный сын, первокурсник МИФИ, философ и задира, сгорает, как одинокая свечка на сквозняке. Сгорает от внутреннего невидимого им огня, отбрасывающего алую тень на его щеки. А он слеп, и мать слепа. Как же так?
— Знаешь, сынок, — произнес Юрий Андреевич, заранее ловя себя на пошлости и не умея остановиться посреди фразы. — Иногда я жалею, что ты сразу поступил в институт. Возможно, тебе следовало годик–два самостоятельно позарабатывать на существование, Тогда бы ты не был таким жестоким эгоистом.
— При чем тут это, ну при чем? — нервно возразил Миша, и прыщики его вздулись от прилива крови к лицу. — А впрочем, я готов. Если хотите, мне наплевать. Хотите, уйду из института?
— Куда ты уйдешь?! — криком вступила Даша и сорвала полотенце с головы. — Куда ты уйдешь, проклятый эгоист? Юрий Андреевич, зачем он так говорит? Ой… Сейчас мне будет плохо!
Михаил метнулся к графину с водой, подал матери стакан.
— Нет, подумай, — прихлебывая воду, продолжала Даша, — я всего–навсего попросила его рассказать, откуда он явился в два часа ночи и почему от него пахло вином. А что ты мне ответил? Что ты ответил родной матери?!
— Я ответил, что был у Филинова на именинах.
— Но я звонила Филинову, — закричала Дарья Семеновна. — Слышишь, лжец и трус, я ему звонила. Саша был дома в одиннадцать вечера. Он тебя не видел вчера. Ты нагло лжешь родной матери. Нагло! Ты потерял всякий стыд!
Кремнев вспомнил, что утром Миша не вышел, по обыкновению, завтракать и Дашенька не хотела его будить и отворачивалась. Юрий Андреевич спешил, опаздывал и не обратил на это внимания. Вот, значит, в чем вопрос.
Он пошел на кухню и принял таблетку анальгина. Еще несколько лет назад Юрий Андреевич не употреблял никаких лекарств, в разговорах о здоровье неукоснительно отстаивал позиции народной медицины и гордился этим. Лечился от редких недугов тоже по старинной системе: растирался спиртом, принимал стакан водки внутрь, запивал тремя стаканами чая с малиновым вареньем, выгонял из себя семь потов и выздоравливал. Однажды он заболел воспалением легких, с высокой температурой. Пришлось вызывать врача, тот прописал ему уколы пенициллина и еще какую–то новинку фармакологии. С тех пор пошло–поехало. Конечно, всего- навсего совпадение, просто наступил такой срок, но с тех уколов как будто что–то заклинило в сухом и мощном организме Кремнева. Он узнал и неожиданные утренние приступы головной боли, и печеночные колики, и сокрушительные спазмы в груди, серым мгновенным страхом ошарашивающие сознание. Юрий Андреевич скоренько отступил от своих молодецких привычек, распрощался с хатхой–йогой, стал остерегаться сквозняков, выписал любимый народом журнал «Здоровье» и завел обычай носить во всех карманах белые трубочки валидола.
Разминая ложкой очередную таблетку, он испытывал неведомое доселе горькое наслаждение, — взгляд его в эти минуты приобретал укоризненное выражение, а пальцы подрагивали. Здоровье разворачивалось под уклон, и Юрий Андреевич, как все мы, беспомощные, тщился урезонить гибельную скорость с помощью микстур.
Запив таблетку кипяченой водой из глиняного графина, Кремнев присел на кухонный стол, слегка помассировал пальцами виски. Ему было тошно и одиноко. Он глядел в окно, где торчали, как гвозди, одинаковые коробки блочных домов, усилиями живущих в них людей приукрашенные кое–где витражами, балконной зеленью и сушившимся разноцветным бельем, отчего стены приобрели сходство с мозаичными панно заграничных авангардистов, — он глядел на этот убогий пейзаж и думал вот что,
«Мишенька вырос, — думал он, — и его обман — это не обман вовсе, а самозащита от нас, двух олухов, не дающих себе труда заметить, что он давно стал взрослым. Даша устраивает сцены, потому что ей обидно слышать его вранье и чувствовать, как он отдаляется от нее. Только отдаление она чувствует, а понять ничего не хочет и не умеет. Она не понимала никогда своего мужа, теперь не понимает взрослого сына… Даша тоже живет одиноко в своем заколдованном мирке, куда ему нет ходу, да и нечего там ему делать, скучно. Они все трое давно живут врозь, каждый в своей скорлупе — и Миша, и он, и Дашенька.
Что ж, — думал дальше Юрий Андреевич, — таков мир, беды тут нету. Так живут люди вокруг, и так можно жить, если уважать и понимать одиночество своего ближнего, не тащить его силой, волоком в бессмысленные пустые объятия. Прижаться можно к телу, к дереву, к стене — душу не ухватишь руками, она ускользнет, и никакими оковами ее не удержишь».
Он поставил на плиту чайник, намазал тонко маслом ломоть хлеба, а сверху положил кусочек засохшего голландского сыра. Сидел, осторожно жевал, стараясь, чтобы сыр не попал в дупло, прислушивался к звукам из комнаты.