Привет, Галарно!
Шрифт:
—У меня это из головы вылетело. Сти. Ты прав. Это невыгодно.
—Я был бы рад тебе помочь...
—Я знаю, Артур. Ты прав. Действительно, пи чего не остается. Я плохо посчитал.
—Да нет, просто у тебя был тяжелый день.
—Я хотел сделать что-нибудь позитивное, понимаешь?
—Иди домой и поспи. Утро вечера мудренее.
—Ну да.
—Я тоже со своей стороны все обдумаю. Отвезти тебя?
—Нет, я уж лучше пройдусь. Авось протрезвею.
Я добрел до набережной, разделся и поплыл до острова. Мне надо было бы тогда утонуть. На следующий день я пошел за своими вещами, которые припрятал в цементном углублении, под камнем. Одна из тетрадей намокла, но никто ничего не тронул. Потом я пошел к нотариусу, он пообещал мне продать ресторан. Тем временем Дюга согласился выстроить
О
Сегодня цементные блоки достигли уже человеческого роста, то есть половины того, что я заказал. Это производит впечатление. Я чувствую себя, как пантера в зоопарке Грэнби, а сама идея пришла мне в голову, когда я смотрел телевизор. По нему показывали старый фильм с Дугласом Фербенксом-младшим. Злой барон, не Фербенкс, конечно, который угнетал крестьян и копил золото в замке, замуровывал заживо в крепостной башне рыцарей, женами которых он мечтал обладать. По прошествии времени от них оставались лишь кости, ну а шкуры доставались барону. Я подумал: «Галарно, ты должен запереться, уйти в себя, это пойдет тебе на пользу. Хватит мечтать, этнографировать, путешествовать и распевать песни: ты закроешься в доме, запасешься ящиками печенья, а когда оно кончится, ты, как Мартир, захлопаешь глазами в ожидании смерти». Я не стал предупреждать ни Артура, ни Жака, только вот положу тетради на буфет, чтобы были на видном месте. Таким образом, читая мою книгу, они поймут, что я хотел сделать что-нибудь конструктивное, например, выстроить стену.
Самым конструктивнымбыло бы вновь взяться за учебу, чтобы поступить все-таки в какой нибудь университет в Монреале. Но сколько и он пытался погрузиться в науку, ничего не застревало в моих мозгах. Дырявая моя голова! Что поделать? Сти. Тот, у кого башка не варит, не имеет права на жизнь. Неспособный понять прочитанное не имеет права на жизнь. Тот, кто не зарабатывает десять тысяч долларов в год, короче, бездельник, не имеет права на жизнь.
Каменщики окликают меня со стены. Они бросают мне банку кока-колы и бутерброд. Славные ребята. Но — рабы. В смысле: когда они закончат кладку четырех стен моей тюремки и если у Дюга не будет другого контракта, им придется разойтись по домам и сесть на пособие по безработице. Это не жизнь: одну неделю они получают сто восемь баксов, другую — дай Бог шестнадцать. Мне это было известно еще до покупки «Короля», в Монреале: я там работал на стройке. Зима шестьдесят третьего года прошла у меня между двух строек. Сти. Поганое общество! Мне надо бы набить соломой чучела депутатов. Вот так вот расставить по всему саду их чучела. Тело мое сдать Лео, а глаза в банк роговиц. Мои глаза будут жить в другой голове, чаще улыбаться и по-прежнему замечать девчонок, виляющих задницами в мини-юбках. Пресвятая Дева Мария!
Ещё один день и тебе уже никогда не выйти отсюда.
Дюга пристально смотрит на меня, торчащая изо рта прямая сигара погашена. Этот Дюга сам словно из цемента. Он был знаком с папой, но всегда отказывался ступить на борт «Вагнера III».
—Ты уверен, Галарно, что не передумаешь?
—Не передумаю. Не волнуйтесь. У меня есть сухое печенье и сыр. Я пока тут попишу.
—Свое завещание?
—Да.
—Слушай, Франсуа, конечно, это не мое дело, но...
—И долго вы будете читать мне нотацию?
—Ну, если ты будешь говорить в таком тоне...
—Извините.
—Никаких обид. Я только хотел предупредить: завтра мы работаем снаружи, так что не увидимся
—Чем быстрее все будет кончено...
—Я хотел тебе сказать... (Он, чуть прихрамывающий, был похож на ходячий цементный блок.) Я хотел тебе сказать, что на всякий случай стремянка будет за сараем.
—Да мне не надо.
—Это не потому, что тебе надо или нет. Это ребята посоветовали: оставь стремянку и скажи ему: Галарно, когда захочешь сыграть в блэк-джек, имей в виду, что мы в таверне «Канада». Бывай, Галарно!
Дюга как-то по-детски взобрался на стремянку, потому что одна из его ног не сгибалась с тех пор, как здоровенной доской ему раздробило бедро. Взобравшись на стену, он обернулся в мою сторону и большим пальцем указал на облака, потом оттолкнул ногой стремянку в сторону дома, и она упала, как он предупреждал, за деревянный сарай. В общем, та еще тюремка получилась!
Т
Я забылся тяжелым, тягучим сном, как пиковый туз в карточной колоде. То же самое было со мной в первые дни в Леви. Когда уже нет сил держать глаза открытыми, смыкаешь веки. Я задвигаю шторы, исчезаю, все, прошу не беспокоить, ухожу в себя, выворачиваюсь наизнанку, словно резиновая перчатка. Заглатываю себя самого, костьми наружу, оболочкой внутрь. Таким образом все ощущается иначе, в том числе и боль. Я спал на софе, в своей постели, на ковре, в.гамаке, который Мариза когда-то натянула между столбом для бельевой веревки и плакучей ивой. Плакучая ива создает впечатление богатства. Получается что-то вроде целой усадьбы: мне только не хватает егеря, леса, беседки, интенданта, двух служанок, личного повара и еще садовника; если я обрежу ей ветки, она перестанет плакать, получится что-то вроде обезглавленной, но упрямой ивы Галарно. Я раскис.
У моей стены твердые края и квадратные углы. Я самоедствую в прямом смысле и хотя и ем по десять печений в час, все равно вес падает. Мне уже никогда не вернуться в прежнее состояние Сегодня утром мои ботинки стали соскакивать с ног, а куртка — болтаться на теле, я, кажется, уменьшаюсь в размере, меня можно было бы выставить в качестве музейного экспоната меж двух заспиртованных голов. Но я люблю точность: когда-то я измерил свой рост у стены в моей комнате (приставил линейку к голове и сделал отметку огрызком желтого карандаша: сейчас надо бы повторить).
Случилось то, чего я так боялся. Я скукоживаюсь, словно вареная сосиска, забытая на дне кастрюли: я уже едва достаю электрический выключатель, даже если встану на цыпочки, дотянусь до него, как ребенок, лишь указательным пальцем. И дело идет с ускорением: в первые дни мой рост падал едва заметно, затем на сантиметр за полсуток, а сегодня чувствую, что уменьшусь на целый фут, короче, по дюйму за полсуток. Когда я начну ходить пешком под стол, мне придется смириться, может быть, разжечь костер и сделать себе аутодафе. Я впадаю в детство, вот мне уже шесть лет, я мечтаю об электрическом паровозике, о мешке мраморных шариков величиной с яйцо. Мне тяжело это признать, но я скучаю по людям, клиентам, электроплитам, запаху шоссе. Я сворачиваюсь в клубок, я смешиваюсь с известковым раствором стены и чувствую себя словно бабочка на обелиске.
Малыш Галарно. Ты один. Я погружаюсь в тетрадки. Я ведь не профессиональный писатель, и фразы у меня рождаются в муках, я не Блез Паскаль, я никогда не переживал ночных пожаров, за исключением случая, когда придурочные мальчишки на скутерах попытались поджечь мой лоток, я не Лабрюйер [62] и не какой-нибудь другой сорт сыра...
Я стою у подножия стены, как злая собака в саду у пустующей виллы и не лаю: у воров есть заботы поважнее, чем грабить мою копилку; к тому же я храню в ней лишь шоколадные монетки. В общем все было бы ничего, если бы не головная боль: тяжко быть и пленником и сторожем в одном лице...
62
Жан де Лабрюйер (1645-1696) — французский философ-моралист, подготовивший эпоху Просвещения (здесь игра слов: грюйер — название сорта французского сыра).
«Дорогой Франсуа Галарно, Если я тебе пишу, то потому, что ты единственный, к кому я могу обратиться, и при этом не чувствовать себя нелепо или заранее преданным; пока я продавал хот-доги, такая мысль никогда не пришла бы мне в голову, но вот сейчас я заперт в склепе под открытым небом. Как я дошел до жизни такой? Из-за женщины, дорогой Франсуа, из-за той, которая, и т. д.».
Сегодня вечером я отправляю это письмо в ванную, а получу его завтра утром или в следующий раз, когда пойду пописать, все просто, и отвечу на него, как в любовной переписке, без промедления.