Признания Ната Тернера
Шрифт:
К этому времени я уже воспитал Харка и верил в него безгранично: все последние шесть месяцев я мало-помалу подрывал в нем слюнявое детское преклонение перед белыми, учил не доверять и не полагаться на них, непрестанно напирал на то, как у него отняли и продали жену и сына, настаивал, что со стороны нашего хозяина это было деянием непростительным и чудовищным, как бы ни объяснял это маса Джо безвыходностью своего тогдашнего положения; я непрестанно, почти каждодневно играл на безутешной печали Харка, вопреки его упорному сопротивлению всячески подводил и подталкивал его к тому порогу, за которым ему придется твердо и без колебаний выбрать то или другое — свободу или прижизненную смерть и, наконец, я открыл ему свой план кровавого набега на Иерусалим, захвата города и победного исхода в дебри Гиблого болота, где ни один белый не рискнет нас преследовать. Настал момент, когда я убедился в том, что моя тактика была плодотворной: однажды зимой за работою Патнэм всегдашними крикливыми наскоками довел-таки Харка до крайности, и тут Харк поворачивается, а в кулаке — этак недвусмысленно — зажат десятифунтовый ломик и, хоть он и не говорит ничего, зато во взгляде такая сокрушительная ярость, такой убийственный огонек, что даже я встревожился, а уж его мучитель раз и навсегда дрогнул и сник. И все, дело сделано, точно как тот орел, что я однажды видел — великан, красавец, — вырвался из ловушки,
Вижу Нельсона у противоположной стены битком набитого балкона: он пожилой, лет пятидесяти пяти (как это водится у негров, своего возраста он толком не знает сам), лицо правильное, овальное, сидит невозмутимый среди туго соображающей, запуганной и одурманенной толпы, тяжелые веки придают ему вид полусонный и вместе с тем несокрушимо спокойный и терпеливый, при этом, подобно глубокому морю, скрывающий в себе буйную ярость внезапного громокипящего выплеска. На черной груди среди редкой седой поросли буквой S вьется, поблескивая, будто маленькая змейка, слегка выпуклый шрам — память о тех временах, когда рабов клеймили. Читать он умеет лишь несколько простейших слов, а уж где и как он их выучил, неведомо. Неволя ему мучительна до тошноты, до безумия: у него сменилось более полудюжины хозяев, причем последний, теперешний — лесоруб, злобный калека одного с ним возраста; пороть Нельсона он не смеет, хотя и предпринял попытку в этом направлении, которую Нельсон, разозлившийся не более, чем следует чтобы прихлопнуть комара, пресек тем, что дал хозяину по зубам и пояснил: дескать, еще раз попробуешь — убью, и в результате хозяин теперь боится, ненавидит его и в отместку заставляет работать за двоих, а кормит самыми дрянными отбросами и баландой. Когда-то у Нельсона была жена и дети, но ни видеть их часто, ни тем паче всех разом у него нет никакой надежды, поскольку они рассеяны по трем или четырем округам восточной Виргинии. Так же, как и для Харка, религия мало что для него значит, и так же, как Харк, он частенько сквернословит, что, конечно же, огорчает меня, но всерьез не тревожит: по мне, он воистину Божий человек — проницательный, неторопливый, хладнокровный; его сонный вид обманчив: у него бешеный нрав, и он способен стать сильной правой рукой предводителя. Жизнь ниггера говна свинячьего не стоит, — сказал он мне однажды, — сделатвся чем-то, хотя бы для себя самого, ниггер может, только пытаясв освободитвся, даже если ничего не выйдет. А его стратегический ум чего стоит! Сперва тряханем там, где лошади есть: лошади — это ско-роств. Или: Тряханутв надо в воскресенье к ночи — когда негры охотятся. Белые хренососы, если какой шум и услышат, подумают, негры опоссума на дерево загнали. Или еще: Нам главное ниггеров до винокурен не допустить. Ежели наши черные придурки до сидра и виски доберутся — все, война, считай, проиграна... Я гляжу на Нельсона и ловлю его сонный, бесстрастный взгляд, а он и виду не подает, что узнал меня...
Опять слышу, как Харк шепчет мне на ухо: После службы у них там что-то на кладбище затевается, и негров туда не пустят...
Да, — отвечаю я, — знаю, знаю. Во мне нарастает возбуждение, я чувствую, что настал день, когда мы сможем, наконец, подробней, определеннее обсудить детали плана. — Знаю. Где встречаемся?
Слышь, если церковь сзади обойти, там два бревна есть через ручей. Я сказал Генри, Нельсону и Сэму, чтоб, когда белые на кладбище пойдут, ждали нас там.
Это правильно, — говорю я, потом — тшш-шш, — стискиваю его руку, боясь, как бы нас не подслушали, и мы отворачиваемся друг от друга, изображаем набожное внимание; будто бы мы ловим каждое слово, восходящее к нам сюда, в жужжание бьющихся ос, в скрип и потрескивание балок: Неразумные вы создания! Как мало вы задумываетесь, когда по лености пренебрегаете делами хозяев, когда крадете, портите и разбазариваете их имущество, когда вы дерзки и послушливы, когда не говорите им правды и обманываете их так же, как когда вы упрямитесь, строптиво отказываетесь выполнять работу, напрашиваясь на порку, — да, мало вы задумываетесь, что прегрешения ваши перед хозяевами суть грехи перед самим Отцом Небесным, который Своею волею поставил над вами хозяев и хозяек ваших и ждет от вас повиновения им такого же, какого ждет от вас по отношению к Себе. Ибо, разве не предстоят за вас хозяева ваши перед Господом, разве не заботятся о вас? А как же им справиться с этим, как им кормить, одевать вас, если вы не будете честно заботиться обо всем, что принадлежит им? Помните, этого от вас требует Господь Бог. И, если не боитесь вы здесь пострадать из-за небрежения вашего, то грядущей укоризны Всевышнего никак вам не избегнуть, ибо только Всевышний рассудит вас с вашими хозяевами и заставит вас жестоко поплатиться в мире горнем за неправедное ваше к ним отношение здесь. И хотя подчас в лукаво ухищрениях своих вы ловко избегаете глаз и рук человеческих, подумайте, сколь ужасно вам будет попасть под десницу Бога Живаго, во власти которого ввергнуть в адский пламень как ваши души, так и тела... Но вот сквозь тихие стоны черной толпы, сквозь удовлетворенные жирные вздохи Хаббарда, сквозь шепот и шевеленье, сквозь все эти с придыханием исторгаемые из глубины души всхлипы глупой покорности и благоговейного ужаса я слышу сзади себя другой голос — близко-близко, почти у самого уха, хриплое быстрое бормотанье, почти неразборчивое, будто у человека приступ, будто его бьет падучая: ...меня будете этой вашей белой дрянью кормить, ага, сейчас, так я эту вашу белую дрянь и скушал, прямо... Я не поворачиваюсь, да и как тут повернешься, меня и так сразу в дрожь бросило, но я не то чтобы боюсь повернуться, просто не могу смотреть в это безумное, злобное лицо с проломленным носом, перекошенно торчащей челюстью, с выпученными глазами, в которых застыл взгляд убийцы — тупого, оголтелого, полубезумного, — я и без того, и не поворачиваясь знаю, чей это голос: это Билл. Я раздражен, я будто к месту вдруг прирастаю. Потому что, хотя, подобно Нельсону, Билл осатанел от рабства, его безумие не умеряется никаким терпением, никакой тайною мыслью, но являет собой неистовую, неуправляемую ярость дикого лесного вепря, безнадежно загнанного, застрявшего в чащобе и лишь злобно и бессмысленно рычащего и скалящего зубы. Годам к двадцати пяти или чуть старше он стал уже опытным беглецом, однажды добрался чуть ли не до Мэриленда, в странствиях ведомый не столько умом, сколько ловкостью и выносливостью, присущими мелким хищникам, населяющим леса и болота, в которых он целых шесть недель скитался, пока его не поймали и не отправили назад к нынешнему хозяину, известному “негролому” по имени Натаниэль Френсис, который побоями вверг его в состояние временной ошеломленной покорности. А сейчас он сидит позади меня на корточках и бормочет, обращаясь непонятно к кому — к себе, ни к кому
Присутствие Билла беспокоит меня, я не хочу иметь с ним ничего общего ни теперь, ни в каких бы то ни было будущих делах. Я даже опасаюсь, как бы он не пронюхал, что затевается. Я не то что не нахожу ничего ценного в его надломе, в его непокорстве и ярости, я просто не доверяю ему, меня инстинктивно отвращает его буквально пеной у рта проступающее неистовство. Кроме того, есть еще одно соображение, довольно очевидное в свете только что услышанных настойчивых заклинаний: я наслышан, что он постоянно бредит поруганием белых женщин, тема изнасилования не оставляет его ни днем, ни ночью. А я такого рода бесчинства запретил — причем и Харк, и Нельсон, и другие клятвенно обещали не нарушать запрета. Такова воля Господа, я знаю это — таким отмщением я должен пренебречь: Не делай с их женщинами того, что делали они с твоими...
Изо всех сил я изгоняю Билла из сознания и, озирая галерею, вижу двоих других — на них, наоборот, я возлагаю большие надежды. Подобно Биллу, Сэм раб Натаниэля Френсиса, он мулат, мускулистый, жилистый полевой работник, веснушчатый и рыжеволосый. Упрямый, напряженный, нервный, он тоже много раз бывал в бегах, его желтоватая кожа в буграх и шрамах от плети. Я ценю его за ум, но и за цвет тоже: присутствие человека с такой светлой кожей на многих негров производит впечатление, особенно на тех, кто попроще, и я чувствую, что, когда дело мое наберет силу, Сэм будет весьма полезен для вербовки новых рекрутов. Он мастер тихой тайной каверзы и уже завлек в наши ряды Генри, который сидит сейчас рядом с ним — глаза закрыты, чуть покачивается, вид благостный и умиротворенный. Насколько я могу отсюда разглядеть, Генри просто-напросто спит. Низкорослый, крепко сбитый, очень черный, он один в моем войске по-настоящему религиозен. Его хозяин Ричард Портер, набожный и добрый джентльмен, который никогда не поднимал на него руку. В свои сорок лет Генри живет в воображаемом библейском мире, в стране теней и почти совершенной тишины, так как в детстве он почти начисто оглох, получив удар по голове от какого-то пьяного надсмотрщика, ни имени, ни обличья которого он уже не помнит. Но воспоминание о том ударе по сию пору питает в нем тихую ярость...
Пространство тем временем наполняется звуками органа. Проповедь кончена. Где-то внизу уже встали со своих мест белые и вместе поют:
Нам, духом просветленным,
Познавшим благодать,
Всем темным, помраченным Светильник как не дать?
Черные не поют, но стоят уважительно на жарком своем балконе — кто рот разинул, а кто придурковато ухмыляется, топчась на месте. В этот момент они мне видятся такими же глупыми и неодушевленными, как мулы в сарае, и меня охватывает ненависть к ним ко всем и к каждому в отдельности. Глазами я пробегаю по толпе белых, наконец отыскиваю Маргарет Уайтхед, которая, вздернув вверх подбородок с ямочкой и держа мать под руку, возносит песнь к небесам, светясь как солнышко всем своим безмятежным юным личиком. Тут мягко и неспешно, будто долгим выдохом моя ненависть к неграм замирает, исчезает, замещаясь буйной, отчаянной любовью к ним, и вот уже слезы стоят у меня на глазах.
Спасенье, о, спасенье!
Звени, благая весть,
Чтоб в каждом поселенье
С Христом народ был весь...
Потом тем же вечером после торопливого тайного совещания у ручья я сижу на облучке коляски по дороге к дому через засыхающие, истомленные безветрием поля и слушаю позади себя уже два голоса: веселый — Маргарет Уайтхед и полный нежности голос ее матери:
По-моему, очень вдохновенно наш мальчик сегодня проповедовал, не правда ли, маленькая моя мисс Пегги?
На некоторое время повисает пауза, потом раздается заливистый хохоток: Да ну, мам, это же старая сказочка, одна и та же каждый год! Просто страшилка для чернокожих!
Маргарет! Что за выражения! Страшилка! Как ты меня огорчаешь! Слышал бы тебя с небес твой папочка, как ты отзываешься о собственном брате. Стыдись!
Тут я внезапно с удивлением замечаю, что Маргарет уже едва ли не в слезах. Ах, мамочка, прости, я не подумала. Она тихонько всхлипывает. Я просто не подумала. Не подумала...
Я слышу, как женщина с шуршаньем привлекает Маргарет к себе. Ну не надо, не надо, милая. Я все понимаю. Должно быть, у тебя просто критические дни подходят. Ничего, скоро будем дома, ты сразу ляжешь, и я заварю тебе добрую чашечку чаю...
Высоко над плоской равниной повисает грозовая туча, с ее испода ниспадают клубящиеся вихри, сулят бурю. Я чувствую, как пот стекает у меня по спине. Через какое-то время я позволяю себе смежить веки и, обоняя густой запах лошадиного навоза, молча творю молитву: Не оставь меня, Господи, Боже мой! Не удаляйся от меня. Поспеши на помощь мне, Господи, Спаситель мой, ибо близится час моей битвы ...
Нат Тернер! Встать!
Я встал. В зале суда жарко и очень тихо, и довольно долго уже я неловко стою в цепях, опираясь на стол, а все нет тишине перемены, кроме пыханья и гуденья печки. Вопросительно обернувшись к Джеремии Коббу, я первый раз посмотрел на него впрямую и увидел, что лицо у него белее воска, к тому же исхудавшее, почти бесплотное — лицо трупа, при этом оно кивало и подергивалось, будто у него нервный тик. Он глядел запавшими, провалившимися глазами, так что казалось, он на меня взирает из какой-то бесконечной дали, неизмеримой, словно сама вечность. Тут я вдруг осознал, что он ведь тоже близок к смерти, очень близок, почти так же близок, как я, и я почувствовал странный укол жалости к нему, проблеск сочувствия.
Кобб снова заговорил.
Есть ли у тебя что сказать суду, чтобы не выносили тебе смертный приговор? — Голос его был дрожащим, слабым, мертвенным.
Нет, нечего, — ответил я. — Я сделал полное признание мистеру Грею, и мне нечего больше добавить.
Слушай тогда приговор. Ты привлечен к суду и обвиняешься в одном из тягчайших преступлений нашего уголовного кодекса. По твоему делу учинен судебный розыск. Ты признан виновным в злоумышлении с целью массового убийства как мужчин, так и беззащитных женщин и малолетних детей... Представленные улики не оставляют тени сомнения, что твои руки запятнаны кровью безвинной жертвы, а твое признание говорит нам, что они также обагрены кровью и твоего хозяина, по твоим же собственным словам, чересчур снисходительного к тебе. Буде я мог на том остановиться, твое преступление уже было бы достаточно тяжким... Но ты самоличным наглым произволением вдобавок измыслил план, безжалостный и дерзкий, пусть даже и невыполнимый изначально, и ухитрился так далеко зайти в его воплощении, что лишил нас многих наших ценнейших граждан, подкрался к сонным, сделав это так, что потрясены были самые основы человечности... И, раз уж мы коснулись этого аспекта, я не могу не привлечь твое внимание к бедным обманутым мерзавцам, которые прошли здесь — и ушли — прежде тебя. — На секунду он сделал паузу, тяжело отдуваясь. — А ведь их немало, этих бывших твоих ближайших подручных, их кровь тоже вопиет, взывает к тебе как к смутителю и первопричине их несчастья. Да. Силком, неподготовленными ты бросил их из времени в вечность. Теперь тебе, согбенному под тяжестью вины, смягчить ее может только то, что в никуда завел тебя твой фанатизм.