Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета
Шрифт:
Еще пример? Выход в литературе на первые позиции того низового жанрового формата, к которому приклеился ярлычок «семейной саги». Именно в этом ключе в течение по меньшей мере двадцати лет работали по преимуществу творцы парапрозы, ибо каждому из берущихся за перо найдется что сказать о себе и своей родословной. И только совсем недавно, когда выяснилось, что именно этот формат, оказывается, наиболее востребован читателями, за дело не мешкая взялись уже не только косорукие и косноязычные, но и настоящие профи.
Или вот, кстати. Писатели-фантасты годами бились за выход из жанровой резервации, за то, чтобы их наконец-то не только оценили рядовые читатели, но и приняли как своих в литературную элиту. И что же?.. Сами фантасты, за редчайшими исключениями, где были, там и остались, а вот их технику, их методику сюжетостроительства
Задел сей тренд обучения у просвирен и поэзию, где — альтернативой по отношению к гиперусложненному, аутичному стиху большинства сегодня пишущих — на ура звучат либо остроумно зарифмованные фельетоны (Вс. Емелин и др.), либо нарочитый наив (М. Немиров и др.), либо приодетая в «Ливайс» и «Версаче» асадовщина, для взыскательных читателей освежающие атмосферу, но — пройдитесь по сетевым ресурсам — постоянно поддерживаемые сводными хорами современных паралириков.
Такова живая культура: что-то все время поднимается от низов, от эстетического «околоноля» в высокую словесность, приобретает статус подлинного искусства, а что-то, напротив, шаблонизируется и тем самым нисходит в хляби и топи литературной самодеятельности. Что и произошло, скажем, с такими эффектными жанровыми образованиями, как антиутопия или альтернативно-историческая проза. «Остров Крым» Василия Аксенова (1984) и «Невозвращенец» Александра Кабакова (1988) были для читающей публики открытиями или, по меньшей мере, напоминанием о давно забытых традициях. Эти ноу-хау, в соответствии с законами рынка, тут же были пущены в промышленную разработку, пока «Кысь» Татьяны Толстой (2000) не оказалась своего рода межевым знаком на пути стремительного сползания этого формата в паралитературную вольницу.
И одновременно — грех нам будет не заметить, что и паралитература, во-первых, многослойна, а во-вторых, претерпевает постоянные мутации, меняется на марше. На одном ее полюсе по-прежнему, разумеется, царят классические розы — морозы, Русь — помолюсь, зато на другом теперь и философская (на строгий взгляд — конечно, квазифилософская) проза, и романы воспитания, и — спасибо Василию Васильевичу Розанову — разнообразные «миниатюры», «осколки», «фрагменты», всякие прочие «мгновения» и, само собой, авангардные изыски, сложнейшие словесные построения в духе хоть мовизма, хоть постфутуризма. Ничего удивительного: ведь произведения, более или менее ловко имитирующие высокую словесность, пишут сегодня не только матрешки с поварешками, но и люди безусловно образованные, умеющие много гитик, которых природа богато одарила самыми разнообразными талантами, за вычетом разве что литературного.
Разбираться во всем этом, отделяя, как нам заповедано, овец от козлищ, а зерно от половы, с каждым годом все труднее, ибо на то и культура, что в ней каждый случай, каждый текст и каждая судьба — наособицу.
Поэтому, признав, что подлинная литература — это сегодня своего рода остров в океане масскульта и парасловесности, придется признать и то, что границы этого острова проницаемы, открыты, а его планиметрия текуча и изменчива. И у каждого из нас здесь есть свой выбор, свой ответ на вызовы, посылаемые современной культурой. Можно, разумеется, как это и подобает консерваторам, руководствоваться картами позапрошлого века или, хотя бы, предпоследнего десятилетия. И можно, как это приличествует либералам, менять лоции каждодневно, принимая как данность то, что мы не в силах изменить.
Но ориентируясь на свой личный читательский опыт, на собственные представления о добре и зле, прекрасном и безобразном. И на ту путеводную звезду, что светит всем, кто воспитан в классических традициях.
Ибо на что же еще нам теперь полагаться?..
Автопортреты
Выбор
Опыт самоидентификации русского либерала
Называть себя либералом как-то неловко. То ли шапка не по Сеньке, то ли брать намерен не по чину. Будто заносишься, задаешься, сам
Но… надо же ведь как-то обозначить свою ориентацию в этом мире. Тем более что все иные самонаименования либо сомнительны, либо требуют дополнений, принципиальных оговорок.
Ну, например.
Прогрессист? Пожалуй, но только с примечанием, что идея поступательного развития кажется тебе сущим вздором применительно к искусству, к философии, к морали, к религии, к бездне других важных явлений и понятий.
Западник? О да, конечно, но ясно отдающий себе отчет в том, что сам термин «Запад» в российском словоупотреблении есть не столько имя собирательное для разных там франций, америк и японий с их реальными проблемами и реальными отличиями друг от друга, сколько синоним Беловодья, то есть некоего вымечтанного, хотя еще не известно, существующего ли в природе места, где жить тепло, сытно, нестрашно и — главное — необидно.
Патриот? Безусловно, но только, упаси бог, не государства с его верховным и иными советами, с его державной спесью и славой, купленною кровью, равно как с его революционными и палаческими традициями, а патриот русской речи, российской культуры, патриот всего того, что олицетворяют собою и чета белеющих берез, и пляска с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков.
Демократ? Ну-ну… Скорее демократ, наверное, хотя опыт повсеместного и скороспешного внедрения демократии в России кого угодно заставил задуматься о необходимости предварительной культивации почвы, это во-первых. Во-вторых же, слову «демократ» в нашем Отечестве непременно требуется смыслопроясняющая подпорка (социал-демократия, национал-демократия, демократия христианская или, наоборот, конституционная), причем все эти подпорки скомпрометированы в российской истории как минимум дважды: сначала в первой четверти XX века, а теперь вот и в последней его четверти. Воля ваша, но не хочется быть одного поля ягодой ни с Руцким, ни с Румянцевым, ни с М. Астафьевым, ни с Жириновским, ни с Аксючицем, ни даже со Станкевичем или Нуйкиным, как, впрочем, не хочется себя чувствовать наследником ни Гучкова, ни Милюкова, ни Керенского, ни Плеханова.
Только и остается полезть в кузов, назвавшись либералом, — «…хоть имя дико, но мне ласкает слух оно».
Но зачем же непременно лезть в кузов? Разве не хорошо жить, лишь в себе одном ища и находя опору, — «Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум, усовершенствуя плоды любимых дум, не требуя наград за подвиг благородный»?
Еще бы не хорошо! Но автор этой статьи — как, надо думать, и его читатель — не имеет чести принадлежать ни к поэтам, ни к титанам, ни к безумцам. При всем эгоцентризме, органически свойственном либералу, ему комфортнее чувствовать себя не исключением, но человеком нормы, то есть автономной частью некоего космополитического сообщества, скрепленного не общей идеологией или общей дисциплиной, но верою в две-три этические, мировоззренческие и поведенческие аксиомы.
Так что бог с ней, с аффектированной независимостью! Разве не счастье узнать, что ты не один, что ты не одинок — в этой жизни, в этой стране, в этом времени?
История либерализма в России пока не написана.
Очень может быть, что ее и не напишут никогда, так как отечественный либерализм ни разу еще не заявлял о себе как о сколько-нибудь влиятельном течении общественной мысли и уж тем более как о сколько-нибудь значимом факторе социальной практики. Речь не о либерализаторах, пытавшихся (часто не без успеха, но всегда только на время) умягчить государственные обычаи и общественные предрассудки, — либерализаторы на троне и у трона в России как раз бывали: от царя Федора Алексеевича, Сперанского, Александра II Освободителя, Лорис-Меликова до Горбачева включительно. Речь о том, что в отличие от Западной Европы и Северной Америки либеральная тенденция в нашей стране никогда не была ни достаточно артикулированной, ясно выраженной, ни резко автономизированной в общем идеологическом спектре, ни устойчивой. Она если и прослеживается, то, во-первых, пунктирно, а во-вторых, в почти обязательном симбиозе с более мощной или по крайней мере более привычной смысловой доминантой.