Признаюсь: я жил. Воспоминания
Шрифт:
Что касается меня, то мне Китай не кажется загадочным. Скорее напротив. Как бы ни был велик революционный порыв Китая – это страна уже сложившаяся, строившаяся веками, отточенная, и все в ней наслаивается на самое себя. Китай – огромная древняя пагода, откуда выходят люди и мифы, воины, крестьяне и боги. Ничего внезапного, стихийного – даже в улыбке. И незачем терять время в поисках нехитрых народных игрушек, где нарушение пропорций так часто приближает к чуду. Китайские куколки, керамика, резьба по дереву и камню воспроизводят образцы тысячелетней давности. На всем – печать стократ повторенного совершенства.
Я очень удивился, увидев однажды на китайском рынке маленькие, сплетенные
Мы начали путешествие на пароходе, который перевозит тысячи пассажиров по великой реке Янцзы. Пассажиры – крестьяне, рабочие, рыбаки, словом, самый жизнедеятельный народ. Мы плыли к Нанкину по широкой и многоводной реке; вся она полнится лодками и трудом, вся изборождена людскими судьбами, заботами, мечтою. Просторная и спокойная Янцзы – главная улица Китая. Но порой она резко сужается, и пароход с трудом пробирается по ее глубоким и щербатым теснинам. Высоченные каменные стены по обеим сторонам реки как бы приникают друг к другу у самого неба, где нет-нет да затеплится легкое облачко, нарисованное кистью восточного мастера, или мелькнет в рубцах скал маленькое жилище человека.
Редко где природа так подавляет своей красотой. Разве что вспомнятся яростные ущелья Кавказа пли пустынные, величественные каналы чилийского юга.
За пять лет, что отделяют меня от первой встречи с Китаем, здесь произошли большие перемены, и с каждым новым днем я это вижу все отчетливее.
Поначалу я не мог разобраться в своих ощущениях. Что я заметил? В чем изменились улицы и люди? Ах, вот что! Мне не хватает синего цвета. Пять лет назад, в то же время года, я видел те же улицы Китая, многолюдные, захлестнутые биением человеческих жизней. Но тогда везде и всюду была пролетарская синева – что-то вроде саржи или сатина. Мужчины, женщины, дети – все были в синем. Мне нравилась эта продуманная упрощенность одежды разных оттенков синего цвета. Радовали глаз бесконечные переливы синевы на улицах и дорогах.
А теперь этого нет. В чем же дело?
Да просто за пять лет китайская текстильная промышленность настолько окрепла, что сумела одеть во все цвета, во все клеточки и горошки, во все многообразие шелков миллионы китаянок; миллионы китайцев смогли носить костюмы из хороших тканей разной расцветки.
Теперь улицы – нежная радуга, созданная тонким вкусом народа, который не умеет делать некрасивые вещи, страны, где даже простые соломенные сандалии похожи на цветы.
На реке Янцзы я понял, как верна жизни старая китайская живопись. Вон там, на краю утеса, примостилась искривленная сосна, похожая на крохотную пагоду, и я сразу вспоминаю старинные китайские эстампы. Мало на свете таких фантастических, ошеломляюще красивых мест, как эти береговые скалы, уходящие в невероятную высоту, где каждая расщелина хранит следы, оставленные чудесным народом, будь то зеленые всходы на пяти-шести метрах земли или маленький храм с пятискатной крышей, где человек предается размышлению и созерцанию. А дальше, вровень с голыми скалами, плывет кисейная туника, дымка древних мифов – это облака или распростертые крылья птиц со знакомых миниатюр,
Но больше всего здесь поражает человек, который трудится на крохотном клочке земли, на какой-нибудь родинке, зеленеющей в скалах. В любой складке, где скопилась хоть капля земли, – на краю отвесной скалы, в недоступных высотах, – можно найти следы человеческих рук. Китайская земля необъятна и сурова. Она изваяла человека по своим законам, приучила его к порядку, превратила в орудие труда – искусное, упорное и неутомимое. Такое огромное пространство, такое поразительное трудолюбие и такая последовательная борьба против всех несправедливостей должны стать залогом будущего процветания китайского народа – многомиллионного, прекрасного и мудрого.
Все время, пока мы плыли по Янцзы, Жоржи Амаду, казалось, грустил и нервничал. Многое в нашей жизни на борту парохода не нравилось ни ему, ни его жене Зелии. Но спокойный характер Зелии помогал ей пройти сквозь любой огонь и не обжечься.
Более всего Амаду тяготился тем, что мы невольно оказались в привилегированном положении. Было неловко за отдельные каюты, за отдельную столовую – перед сотнями китайцев, которые теснились на пароходе, заполнив все его углы. Бразильский романист поглядывал на меня с усмешкой и время от времени отпускал остроумные и злые замечания.
Очевидно, после правды, сказанной о культе личности, в душе Жоржи Амаду сломалась какая-то пружинка. Мы с ним давние друзья, разделившие годы изгнания, всегда сходились во взглядах и надеждах. Но если я и был сектантом, то, наверное, в меньшей степени, чем он. Я всегда стоял за взаимопонимание людей – в этом мне помог мой характер и темперамент моей страны. Жоржи, напротив, отличался непреклонностью. Его учитель Луис Карлос Престес [194] около девяти лет просидел в тюрьме, а такое забыть нельзя, душа отвердевает. Не разделяя сектантских взглядов бразильского романиста, я мысленно оправдывал его.
194
Луис Карлос Престес (род. в 1898 г.) – видный деятель бразильского и международного коммунистического и рабочего движения, Генеральный секретарь ЦК Бразильской коммунистической партии.
XX съезд, точно огромная волна, поднял нас. революционеров, и нам открылись новые возможности, новые решения. Некоторые из нас, преодолев душевную смуту, почувствовали, что рождаются заново. Рождаются заново, свободными от сомнений, с готовностью идти дальше, владея правдой.
Я, грешный, тоже внес свою лепту в культ личности Сталина. Но в те времена Сталин был для нас всемогущим победителем гитлеровских армий, спасителем всего человеческого. Перерождение его характера – какая-то непостижимая тайна, которую так и не смогли разгадать многие из пас.
У Жоржи, пожалуй, именно там, на борту парохода, среди причудливых береговых скал, началась другая полоса жизни. С той поры он стал хладнокровнее, сдержаннее в словах и в поведении. Не то чтобы он утратил веру в революцию, нет, он целиком ушел в литературное творчество, и его новые книги потеряли былую политическую направленность. В нем вдруг раскрылся истинный эпикуреец, и он принялся писать свои лучшие вещи, начав с «Габриэлы» – блистательного романа, в котором льется через край чувственность и радость бытия.