Про Иванова, Швеца и прикладную бесологию. Междукнижие
Шрифт:
Войска же Сигизмунду требовались не тут, а у Московских стен. Сильнее, чем воздух. В марте ополчение, ведомое словом патриарха Гермогена, грамотными командирами да общей ненавистью к жадным до всего захватчикам, попробовало панов на зуб. Мелко укусило, но все понимали — одна собачонка не страшна, пнул сапогом — и умчалась, повизгивая, а стая... куда как опасна.
И такая стая собиралась у Симонова монастыря.
Король каждый день встречал по нескольку гонцов, зверея
За месяцы осады служивые польские люди подъели всё вокруг, переходя от бескормицы на самое дорогое в походе — конину. Поначалу забивали старых да обозных кляч, а теперь, по слухам, к строевым лошадям подобрались. И это хорошо, ездовая скотинка тоже скоро закончится. Пусть враг дохнет. Хоть от голода, от клинка, лишь бы скорее.
... Так думал человек, привязанный к лежащему на земле, грубо сколоченному щиту из досок, глядя в такое разное, весеннее небо. Новости до него доходили с запозданием на две, а то и три седмицы, однако каждая, пусть и сомнительная весточка, вселяла искорку надежды в грядущую победу.
Сверху, с изголовья появилось худое, бородатое лицо, измождённое прожитыми летами и, при том, смешливое. Прошипело с присвистом:
— Что, не по твоему вышло? Лежишь... По моему будет.
Ощерив беззубый рот, лицо показало белёсый язык, будто дразня.
Человек не ответил. Не понимал, для чего ему разговаривать с этим нелюдем.
— Гордыню тешишь? Аль со страху говорить не смеешь? Ничё, успеется нам потолковать, вдосталь.
Говоривший исчез. Судя по приглушённому стуку сапожков о землю, шажок назад сделал. Посопел. Распорядился: «Зови Заруду. Пора».
Кто-то побежал прочь, выкрикивая услышанное имя. Звонкий, юный, преданный.
Лежащий смежил веки, ненавидя себя за бессилие. Заруда семя крапивное... вор, убийца, из простонародья отринутый выкормыш, предавший родную землю и переметнувшийся к королю. Главный в ватаге, второй год терзавшей окрестные земли.
Да и ватага ли? За последние месяцы она разрослась до нескольких сотен мужиков и прочей погани.
Тут не брезговали никем, всех брали.
Несмотря на войну, среди здешнего подлого люда попадались и сбежавшие от короля поляки, жадные до чужой до крови, и наши стрельцы, предавшие службу. Слышал человек и про прибившихся немцев-пушкарей. С чего им вздумалось прятаться в этих лесах — то лишь им ведомо, но расстрелянный из орудия частокол, укрывавший худое боярское именьишко от лиха, видеть доводилось. Довелось заглянуть и внутрь, туда, где терем стоял. Лучше бы не ходил...
Хищничества Заруды нынешние хозяева терпели, беря с него плату злодействами. Ватага шла туда, где ещё не вконец оскотинившиеся вельможные гусары и гайдуки отказывались обнажать железо или туда, где часто встречались наши охотники(***), непомнящие жалости к врагу.
После её набегов в деревнях и мелких посадах не выживали даже птицы. Резали всех, от мала до велика, дабы свидетелей не оставалось. Насиловали, тыкали пиками, спорили, кто снесёт чью-то безвинную голову единым ударом.
Натешившись резнёй, всё предавали огню.
По возвращении в логовище, меняли скарб на вино и бражничали до одури, заглушая в себе память о сотворённом. Потом плясали до упаду, до исступления, каждый своё, не в лад крикливым дудкам умельцев. А по ночам выли по-волчьи, закусив со страху воротник, кто из не до конца пропащих...
Заруда умён.
При ватаге всегда тёмные купчишки крутятся, награбленное скупают и перепродают где подальше, перешив-перелицевав.
Да злодеи уже и не прячутся. Захватили деревеньку. Народец под нож, сами хозяйничают. Из Сигизмундова надсмотра поляк родовитый есть. По все дни пьяный валяется, в отдельной избе, с бабами распутными. Те его ублажают, не дают по улицам ходить с тверёзых глаз. А подручные главного кровопийцы и рады. Подливают да подливают, хмельного не жалеючи. Зато в панских бумагах вся эта нечисть не разбойниками, а реестровыми записана. Вроде как на коронной службе состоят, о чём грамоту имеют.
— Ну?
Неопрятный, богато наряженный в измазанную снедью парчу с чужого плеча, пришёл главный. В руке — краюха хлеба с луком, пахнет жареным мясом.
Лениво поглядел на лежащего, откусил. Жуя, зевнул. Сытый, кряжистый, с видимой из-под заломленной на затылок шапки проплешиной. За ним — ватажные из ближних. У каждого пистоли, сабли богатые, хари висельные.
— Чаво звал, волхв? — набитый рот кривился в словах, роняя крошки на бороду.
— Жертва надобна, — льстиво, совсем не как лежащему, сказал седой. Ткнул клюкой в правую руку пленного. — Эту руби.
— А сам чаво? — Заруда глядел с хитрым прищуром.
— Без твоей воли нельзя.
— Вона... Ну, можно и руку... Эй, кто там? — не оборачиваясь, бросил он приспешникам.
От сопровождающих отделился рябой малый с неумным, испитым ликом.
— Я, батюшка. Дозволишь?
— Ну, спробуй.
Привязанный к щиту человек не смотрел на то, как добровольный палач напоказ, чмокая губами от предвкушения, достаёт из ножен саблю. Мимо него пронеслось и тихое требование волхва к юному, косматому недорослю:
— Как отсечёт, пережимай жилы да зашёптывай, дабы раньше сроку не помер. Ты учён, ведаешь, как.
Тот кивнул, стаскивая с пояса верёвку, коей подпоясывал рубаху. Так же негромко ответил:
— Управлюсь. У меня не сгинет до слова твоего.
— Ну, давайте, что ли, — рыгнул Заруда, затолкав в пасть слишком большой кус краюхи.
Сабельное лезвие взмыло к небесам. Грязное от неухоженности, удерживаемое рябым по-мужичьи, будто колун с короткой рукоятью...
Наши дни