ПРО_ЗАмерший мир
Шрифт:
Дом напротив, улица, обрубленная магазином, церковная башня, колокол. А если смотреть налево, будет парикмахерская и кафе. Старая парикмахерша с черной ниточной бровью через весь лоб встряхивает передник. Официант с греческим носом поливает клумбу и, воровато оглядываясь, вынимает из кармана куриную ногу, завернутую в салфетку, и ест. На открытой двери у колокольчика сидит жирный голубь, кошка лежит на столе, не двигается, и она похожа на шапку. Вдоль домов идут старушки с корзинками, где-то гудит трактор.
Рони складывает бинокль в футляр, садится в кресло, ноги тонкие в тапочках полосатых вытягивает вперед и дремлет. Пусть ему снится полный огород моркови.
Утренний поезд холодный, мокрый,
– Добрый день! Доброе утро! Как настроение? Как вам погода? Билеты, пожалуйста, покажите. Спасибо!
Шутит с заспанными старушками, они мягко хихикают в кулачки. Хлопает по плечам мужчин, женщинам предлагает журналы, детям раздает цветные билетики: «Как тебя зовут, малыш? А по буквам? Вот тебе настоящий билет, держи, не теряй!» – и садится в любимое кресло, уютно устраивает в нем спину, а когда поезд трогает и, весь гудящий, шипящий и резвый, нетерпеливо вздрагивая, набирает скорость – он смотрит на деревья, они будто заштрихованы карандашами, а небо выложено облаками, как шариками мороженого.
Марианна Лаптева
Мой дорогой Рони
В общем-то, жизнь у Рони хорошая, как у любого другого. Бинокль на шее, оранжевый портсигар в кармане, газеты свежие, чего еще. А вот чего. Как-то раз вечером Рони не мог найти свои тапочки. Искал под диваном, искал в шкафу, искал в стиральной машине и в корзине с бельем – нету. Посмотрел в мусорном ящике. Окурки, очистки, бумажки, обгрызенный кукурузный кочан… – нету. И не было у него гостей, и сам он давно не ходил в гости, а тапочки пропали. Пропали да и пропали, и ладно! Рони налил себе кофе, достал самокрутку из оранжевого портсигара, бинокль повесил на шею, вышел себе на балкончик – там башня и колокол, и кафе, и аист сидит на шпиле, жизнь хорошая. Хорошая жизнь у Рони.
В парикмахерской Роза приподнимает бровь.
– А может, ты их кому отдал?
– Не отдавал никому! Говорю ж.
– А может, ты… голову выше… их все-таки выбросил? Я как-то выбросила свои очки и забыла. Кошка потом нашла их на крыше…
– Да что ты! Не выкидывал я.
– Голову выше.
– На одно и то же место их ставил.
– Теперь ниже.
– Под шкафчиком. А пришел…
– На меня голову.
– Их нет. Понимаешь? Куда они делись?
– Бумбабук умахнул.
– Бумбабук…
– Готово. Смотри, как гладенько! – И шлепнула его по лысине. – Как коленка! Купи себе новые тапочки, не морочь голову.
– Да, да…
И снова утренний поезд таранит рассветную дымку, и солнце висит уже над полями, плоское и большое, похожее на тарелку, и редкий лес в легких солнечных кляксах, сонная станция. Поезд недовольно шипит, ему бы вперед, вперед, какие там остановки! Зевающие пассажиры туда-сюда, доброе утро, добрый день, покажите билеты, погода хорошая, будет дождь, приятной дороги. Рони сидит в своем кресле, на том же месте, но что-то… что-то внутри у него щекочется.
По выходным Рони заходит в кафе. Греческий официант приносит ему картофельники. Рони съедает две порции, выпивает бокал пива, любуется пышной клумбой, растущей из каменной черепахи, и аистом, что как раз полетел, низкими облаками, ищет глазами кошку.
– Кис-кис! Беата! Кис-кис! Беата!
Официант приходит забрать тарелку.
– Нет ее. Ушла еще на той неделе.
– Куда?
– Мне-то откуда знать? К жениху, наверное.
– К жениху? Она же стерилизована.
– Кто ее знает. Ушла.
–
– Не-а.
– Какая-то неделя потерь.
– Чего-чего?
– Да ничего. Держи деньги, вот. Привет маме.
А вечером старый фильм. Рони сидит в кресле, вытянув ноги, хохочет так, что пуговки на его домашней хлопковой полосатой рубашке трещат. На ночь выкуривает последнюю самокрутку, воздух вдыхает тихий, сиреневый, с запахом выстиранного белья. Уляжется на спину, погасит светильник и, засыпая, подумает о чем-то далеком, грустном, уже невозможном; и будет снова целовать чей-то нос, дуть в затылок и идти с кем-то шаг в шаг, хохотать невпопад и шарфом заворачивать чью-то шею. Но все это воспоминания, почти что сны, они как следы, оставленные в цементированной дорожке, а жизнь-то, она хорошая.
Рони устал, вспотел, вытер блестящий лоб платком, сел на узенькую скамейку. За день он обошел весь город: был на главной площади в торговом центре, был на ярмарке возле церкви, был во всех маленьких лавках и магазинчиках, был даже на окраине города, где обычно продают ношеные вещи за пару копеек, там он споткнулся о бордюр, упал, разодрал коленку, там его облаяла злая собака, а магазин оказался закрыт, – но тапочек, тех самых, полосатых, из мягкой вельветовой ткани, сорок пятый размер, не нашел. То черные, то клетчатые, то в цветочек, а он хочет только такие, как были. Любимые.
Домой вернулся слегка расстроенный. Ноги гудят, спину крутит, лицо сгорело и шея. Снял горячие туфли, раскисший галстук. Подбодрил себя: в холодильнике – он помнит – пиво в темной стеклянной бутылке, холодное, сладковатое, с легким ароматом меда. И кресло, балкончик, бинокль, газета, сейчас, сейчас. Он мог бы проделать все это с закрытыми глазами. Кресло слева, газеты справа, открывашка на столике, бинокль посередине на крючке. И вот уже мягкое под спиной и задом упруго поскрипывает, бутылка приятно холодит руку, и ветерок только начал остужать лысину, как в один момент Рони замечает – что-то не так. Нет на крючке бинокля. Он всматривается в полосатую стену, протирает глаза, двигает рукой в воздухе. Нет бинокля. Вот кресло, вот столик и открывашка, лампочка под потолком, полосатый (ну любит Рони полоски!) навес. Нет бинокля. И Рони забыл про пиво и про то, что устал и сгорел. Он бегает по квартире, двигает шкафы и тумбы, поднимает матрасы. Он смотрит в холодильнике, в ванной, в мусорном ведре. И на шкафах, и в коробках, даже под ковриками. Он кричит с балкона, испуганный, охрипший и мокрый:
– Эй, Роза! Я не оставил у тебя свой бинокль?
– Чего?
– Бинокль!
– Ты, Рони, деменцию, что ли, заимел? То тапочки, то бинокль…
И потом он писал объявление в газету: «Пропал бинокль». И писал заявление в полицию: «Пропал бинокль», и ходил по улице, невзначай заглядывал под скамейки, и звонил всем знакомым и между прочим спрашивал: «А не видел ты мой бинокль?».
И конечно, он мог бы пойти в торговый центр и купить новый, но почему-то знал, что не сможет. Словно все бинокли, что были в мире, – исчезли, словно никто о них больше не помнит, будто бы их и не было. Будто никогда не было кошки Беаты, похожей на шапку, и никогда не было тапочек, и вроде все это мелочи, ничего страшного, но в Рони, внутри, где-то между легкими и желудком, ноет, как старая, расковырянная болячка, чесотка или аллергия, и чем дальше, тем шире она становится, тем мучительнее зудит. И Рони уже не может спать, не чувствует вкус еды. Он уговаривает себя, что, в общем-то, все хорошо: вот кресло, табак, газеты, жизнь-то, вообще, хорошая, хорошая, хорошая, хорошая жизнь!