Продается детская коляска
Шрифт:
Он просыпался окончательно, и все гасло. Теперь он уже давно не видел таких снов. Теперь наверняка уже можно было отсчитывать годы по стволам деревьев скверика.
Он прошел мимо булочной, мимо ворот старого дома с большим двором и без цели остановился перед доской с объявлениями.
"Куплю зеркало-трюмо, размера во весь рост. Можно трельяж".
"ПОКУПАЕТ страусовые перья..."
Черт с ним, пускай покупает, раз у него другой заботы нет, - он не стал смотреть, кто покупает.
"Продается детская коляска".
– И это все, что вам нужно?
– сказал почти вслух, не разжимая губ, по привычке.
– Ну, на здоровье, накупите себе страусовых перьев и будьте счастливы.
В скверике, место для
Мелко семеня ножками, к ней подбежал маленький мальчик в долгополом пальто, лег на нее животом и, неуклюже задирая ногу, попытался, опираясь на колено, вскарабкаться, но лежачая тумба для него высока, и он медленно сполз обратно на землю, его окликнул женский голос, и он покорно потрусил на зов.
Все четыре скамейки были заняты, он присел на край бетонной чаши и закурил. Две шумные улицы текли сплошным потоком автомобилей и автобусов по обе стороны маленького сквера, и бледные водянистые цветочки, посаженные по краям в черную, усеянную кирпичной крошкой землю, покачивались на слабых стебельках от вихря проносившихся мимо машин.
На пятом этаже дома через дорогу женщина, стоя на табурете, мыла распахнутое окно, повернувшись спиной к улице. Весь этот ряд окон и край крыши были ему хорошо знакомы.
А теперь он сидит на краю плоской чаши фонтана, на том самом месте, где был врыт в землю фундамент, на который опирались стены, поддерживающие этажи с квартирами, где в каждой комнате жили своей жизнью люди, так же вот распахивали весной и мыли окна, просыпались утром, радуясь солнцу, и засыпали вечером, задернув освещенные уличными фонарями окошки, плакали, готовили друг другу еду, и обижали, и жалели друг друга, смотрели из окон на звезды и слушали музыку, надеялись и приходили в отчаяние, и опять надеялись, что скоро все будет лучше. Там, где сейчас просто кружатся частицы пахнущего бензином городского воздуха, был твердый пол, покрытый ковром, стояли стол под лампой и диван, очень широкий и тугой, и на стене висела картина, и зимними морозными вечерами казалось, что в комнате есть еще одно маленькое окно, сквозь которое видны, когда лежишь на диване, освещенные солнцем зеленые склоны крымских гор, с деревьями, усыпанными розовым персиковым цветом, с полосками виноградников и налитым густой южной синевой небом. И самый воздух был полон запаха тихой, чистой и радостной жизни, звуком голосов - детского и женского, всегда негромкого, и, наверное, в доме позвякивала на столе посуда, готовилась самая простая, дешевая еда - пирожки из булочной были праздником, - и они гадали о том, что будут делать завтра утром, когда пройдет эта ночь, а в этот момент бомба уже отделилась от самолета и летела без прицела к темному городу, и маленький, может быть, начал, чуть-чуть заикаясь - он едва заметно по-детски затягивал слова, - начал какое-нибудь словечко, а бомба уже была тут: пробив все этажи, рванула, взорвавшись где-то внизу, и ночь для них не прошла, и слово осталось недоговоренным.
А ведь то был случайный налет, неудачный налет. Самолет был сбит, не причинив вреда военным объектам, и про это сейчас и думать позабыли те, что сидят тут по скамейкам, щурясь на солнышко, - ведь они жили в соседних домах, им достался счастливый номер...
Он поднял голову и с удивлением заметил, что все-таки, оказывается, на что-то смотрит: тот же мальчик опять только что сполз, так и не взобравшись на тумбу, и мама резким голосом его окликнула, и он опять послушно побежал на ее зов. Мальчик был чем-то жалкенький, очень маленький и как-то смешно одет. Но он тотчас о нем снова позабыл.
Да, неудавшийся налет, не причинивший вреда объектам. Оптимисты пишут отчеты. Все описания сражений и войн с самых Вавилонских, Ассирийских или каких там времен?
– неизменно пишут оптимисты -
Хорошо еще, что неудачники сражений и бесчисленных войн человеческих молчат - не могут писать своих отчетов о случившемся! По некоторым не зависящим от них причинам молчат! И так оно покойнее, а то, пожалуй, вот эти, выжившие, не смогли бы покупать трюмо и продавать страусовые перья и так безмятежно жмуриться, пригреваясь на солнышке!
Он заметил, что, стиснув зубы, с бессмысленной злобой почти вслух бормочет, уставясь на людей, действительно пригревшихся на скамейке, подставив лицо солнцу.
Машинально он снова начал закуривать и, всовывая сигарету в рот, заметил - тьфу ты черт!
– что опять криво усмехается, и сделал каменное лицо. Конечно, каменное тоже не очень приятно выглядит, но хватит с них этого, не нравится, пусть не смотрят.
Странно, что старая липа, стоявшая в соседнем дворе так близко, не пострадала от взрыва и сейчас поднималась над стеной выше четвертого этажа - пышная, точно целая маленькая рощица выросла на старом стволе. Сотни раз он видел эту липу, всегда сверху, из окна четвертого этажа. Он помнил ее зимними ночами, белую от снега, и в лунном свете, и теплой городской ночью, когда не спится от того, что жаль заснуть, и слышно ее легкое шелестение под окном.
Нет способа откручивать обратно ленту случившегося, - но хоть бы так можно было: вот деньги эти, твердую пачку полученных на дорогу денег получить не сейчас, а ТОГДА! Тогда, когда их было у него так мало, и они так много хорошего, столько радости приносили в дом, тем двоим. Если бы эту пачку можно было бы отдать им тогда, эту ни на черта не нужную и такую плотную пачку!.. Он вошел бы в комнату и швырнул ее, рассыпая по дивану, и услышал бы два крика испуга, недоумения, радости...
Он схватился за папиросу и понял, что с лицом опять не в порядке: он сидит, уставясь в одну точку, и начинает улыбаться, представляя себе диван, восклицания, восторг, рассыпанные деньги. Нет, не стоит заглядываться на эти листья, бессильно шелестящие в городском шуме...
На скамейке освободилось место, и он, бросив по дороге сразу три окурка в урну, сел на скамейку и опять закурил. Теперь он увидел маму мальчика, прежде он слышал только ее резко окликающей неутомимо пытающегося вползти на поваленную тумбу сына.
Покачивая розовой плиссированной короткой юбкой, в голубой кофточке, свежая, подтянутая, с розовым молодым и хорошеньким черствым лицом, она прохаживалась взад и вперед по дорожке, позвякивая надетыми на палец ключами от квартиры, всем видом показывая - у нее, на ней и в ее жизни все в порядке, - вот она вышла погулять из своей квартиры, даже косынки на голову не накинув, чувствуя себя в этом скверике, как дона.
Поворачиваясь в конце дорожки, она мельком взглядывала на сына и, заметив, что он опять с безнадежным упорством карабкается на тумбу, негромко, своим резким голосом его окликала и шла дальше, равномерно покачивая розовой юбкой, уверенная, что он уже подбежал "к ноге", как собачонка. И он действительно безропотно подбегал.
Мальчик был как раз такого роста, что, стоя с ним рядом, взрослому человеку достаточно было бы согнуть в локте руку, чтоб положить ладонь ему на голову. Рядом со своей розово-голубой, во всем новом, свеже отглаженной блондинкой мамой он выглядел очень поношенным, сереньким маленьким мальчиком. На нем было долгополое, узкое пальто, застегнутое на все пуговицы, и из-под полы этого стариковского пальто едва виднелись совсем маленькие ножки, обутые в мягкие тапочки, и эти ножки находились в непрерывном движении - они все время равномерно и без остановки бежали мелкими шажками. Под шапочкой, пузырем нахлобученной до бровей, виднелось подпертое жестким воротником серое, озабоченное личико.