Прогулка под деревьями
Шрифт:
Но, кроме всего, их предутренние крики, капель с крыш, журчанье под окнами — это вестники первых проталин, знаки подступающего тепла, возрождения, радостного ледохода. (А при этом слове мне приходят на память русские романы, где ледоход играет важную роль и связан с пасхальной ночью. Надо бы найти пассажи, которые я смутно помню: один — у Чехова, в рассказе, который так и называется «Святой ночью», другой — кажется, у Толстого, но в каком романе? [72] Так или иначе, там должна быть чудесная связь между этими звуками, этим шумом наконец освобождающихся вод и затепленными пасхальными свечами, и поцелуями на рассвете, и приветствиями: «Христос воскрес!» «Ad matutinum, при звуках Christus venit…» — вспоминается «Лето в аду» [73] .
72
В романе «Воскресение».
73
Цитата — из стихотворения Рембо «В бреду II. Алхимия слова».
И наконец, эта утренняя попевка птиц наводит на мысль — впрочем, уже довольно приблизительную — о загорающихся огоньках, сначала редких, а потом все более многочисленных, о первых проблесках огня, который вот-вот займется. Хотя красного здесь меньше всего: перед зарей мир бесцветен, он может быть только черным, белым или серым. Отблески инструментов, лезвий, отсвет воды, набежавшая дымка; иногда она окутывает все вокруг, плавает вокруг дома и рассеивается только с восходом солнца.
Как-то слишком быстро, почти вдруг, первые листья, ожившие кусты, а я еще хотел налюбоваться снегом, почувствовать его движение, медленный полет, молчаливый, материнский, чистый покой. А уже туманы.
И этот розовый свет утром и вечером, как будто воздух — это лепесток в розоватых прожилках, как будто смотришь сквозь веки, сквозь розовую пелену.
Перечитываю — конечно, наспех — стихи за стихами. До чего же немного среди них сегодня действительно необходимых, до чего немного открывающих или хотя бы приоткрывающих дверцу в другой мир — как знать, может быть, не чужой нашему. До чего немного сотрясающих привычные опоры. По-настоящему глубоко, куда глубже других, врезается только Бодлер. Отдельные искры промелькивают в слишком отделанных стихах Сэва, зажигают иные сонеты Луизы Лабе. И тогда ее лира горит, как волосы на солнце.
Стремление к неукоснительной правде наталкивается на серьезные препятствия. Не последнее среди них — нежелание или стыд приумножать безнадежность, которая и без того охватывает умы. Тогда как то, что я сам для себя называю правдой, может быть всего лишь ошибкой, недостатком глубины или страсти.
Возвращаюсь мыслью к «двум» ночам: светлой, неоглядной, завораживающей — и безвыходной, как тюрьма. Бывает, чувствуешь себя замурованным на постели, в темной комнате, встаешь, толкаешь дверь, спускаешься по лестнице (тишина в такие минуты совершенно непроницаемая!), но и дом — та же тюрьма; выходишь на крыльцо, но и там — стены, которые еще выше, гигантский свод без единого просвета. Может быть, если б ты и вправду вышел на улицу, ты бы вспомнил, что ночь открыта во все концы; но в действительности ты даже не поднимался с постели, а над тобой, как стена выше любых стен, высится ограда куда длинней и неодолимей, которая неизбежно превращается в образ смерти или, скорее, подставляет вместо себя более несокрушимый образ смерти, смерти без рассвета. И все-таки ты еще в силах ждать, запастись терпением, усовестить самого себя. Да, эта тишина не успокаивает, а душит. Даже поражаешься, до чего она беззвучна: ее не нарушает ничто — ни единый вздох, ни единый крик ужаса. Тебя как будто сносит в сторону, тащит течением. Но стоит перетерпеть, и ты поймешь, что стена вот-вот рухнет. Вот и птицы; они — вроде затемно вставших землекопов, которые пробивают брешь и шаг за шагом работают все жарче. Иногда к ним прислушиваешься, как арестант — к звуку ключа, сулящего свободу. Позвякивание в узком коридоре.
А другая, гибельная, мысленная ночь — это ночь последняя, птиц здесь не бывает. (Их голоса, хлопочущие, разводя огонь на востоке, — и вдруг этот огонь вспыхивает. Упорные, неутомимые, не покладающие рук маленькие пастухи.)
Ночь, когда их ждать напрасно. Выхода нет. К этой стене нас прижимает с самого рождения. Она приближается, растет, нависает, давит. Но все это — лишь образы; хорошие или плохие, они всегда слишком хороши.
Единственное, что на самом деле серьезно, — это преждевременная смерть, смерть еще до смерти, при жизни. Она приходит — и конец; словно по стебельку зрения полоснули секачом, и вот дни и ночи по-прежнему сменяются, ни на йоту не отличаясь теперь друг от друга.
Странная вещь — зрение, вбирающее мир и перерабатывающее его в невещественные — или не совсем вещественные — образы. Сначала острое, потом — ослабевшее, затем — померкшее. До чего же трудно дается нам жизнь!
июнь
Вечер, десять часов, листва темнеет, цветы на лаврах блекнут, небо серебрится, как зеркало.
Жидкая, юркая змейка воды.
сентябрь
Китайская поэзия. «Девятнадцать древних стихотворений» («Пресс юниверситер франсэз»), известных в Китае каждому. Датируются, скорее всего, эпохой Хань (между третьим веком до нашей и третьим веком нашей эры) [74] .
74
Стихотворения (десятое и четырнадцатое) приводятся в переводах Л. Эйдлина.
В основе стихов — легенда о двух звездах, Пастухе (Альтаир) и Ткачихе (Вега в созвездии Лиры), которые разделяет Млечный Путь. Небесные созвездия и совершенно конкретная работа ткача чудесно, без малейшего нажима, сопоставлены здесь и говорят о разлуке.
Другая вещь в комментариях не нуждается:
Все то, что ушло, отчуждается с каждым днем, И то, что приходит, роднее нам с каждым днем… Шагнув за ворота предместья, гляжу вперед И только и вижу холмы и надгробья в ряд. А древних могилы распаханы под поля, Сосны и кипарисы порублены на дрова. И листья осин здесь печальным ветром полны. Шумит он, шумит, убивая меня тоской. Мне снова прийти бы ко входу в родимый дом. Я хочу возвратиться, и нет предо мной дорог!Музыка. Листва нот — вроде укрытия, живой стены, сквозной изгороди, фильтра. Мелодия, как цепочка гор или холмов, когда неподвижная, спокойная, когда взвихренная, неустрашимая, драматичная. Но прежде всего — как линия, отделяющая и обозначающая невидимое, неведомое, мечту каждого ребенка: посмотреть, что там, за ней? Мираж, его власть над нами.
Вроде вод, струящихся по камням. И вот в эти влажные, скорее сумрачные дни я вижу за окном скалы, покрытые мохом и плющом, похожими на темную, медленную воду, воду ночи.
декабрь
Сон. Мы с А.-М. [75] снова оказываемся в Венеции. Сначала я вижу нас в каком-то огромном и высоком зале, неподалеку от моря, где ходит множество людей, — что-то вроде крытого рынка с расписным потолком; здесь же во сне я вспоминаю, что мысленно уже рисовал себе такую Венецию, с залитыми светом судами снаружи, которые видны сквозь широкие проемы (наподобие портиков у Клода Лоррена); кажется, это представляется мне и великолепным, и совершенно не похожим на подлинную Венецию. Но мой взгляд немедленно переходит на росписи стен и потолка, знаменитую работу Тинторетто, где мне бросается в глаза необыкновенный блеск одного из плафонов, только что отреставрированного, и сквозной, организующий всю композицию мотив пик и клинков (напоминающий скорее Учелло, чем Тинторетто).
75
Анн-Мари Эслер, жена автора, живописец и график.