Проходные дворы биографии
Шрифт:
Много лежит моих любимых «крупноблочных блоков». Называются они пустотные.
Не буду тебе писать всего, что я почерпнул на выставке, но знай, что теперь я в гражданском строительстве разбираюсь.
Живем мы дружно и хорошо – счастье, что есть пара людей, с которыми можно быть откровенным. Пока я им верю, а это много – ты знаешь.
Осталось во Львове мне посмотреть кладбище – говорят, грандиозное, холм Славы и кое-какие мелочи. Центр города – европейский, много гостиниц и памятников. Памятник Мицкевичу великолепен (рисовать не буду, боюсь опошлить). Оперный театр – миниатюра Одесского (то есть не миниатюра, а меньшее повторение). Главный занавес, который вообще не опускают (нам после спектакля его показали), – полотно Семирадского: мифическая сцена на одном несшитом холсте – великолепно.
Так ты мне и не написала, когда ты едешь, с
Ехал на трамвайчике – улочки здесь узкие и кривые, дивные. Кондукторша узнала, заволновалась, побежала говорить вагоновожатой, та заволновалась-заволновалась, стала оборачиваться-оборачиваться, а меня не видно – я закрыт от нее дядей, а она все больше волнуется-волнуется, уж почти спиной к движению сидит, а трамвайчик, не будь дурак, взял да и зацепил телегу, а телега переезжала улицу, а на телеге много-много помидоров, а все помидорчики, не будь дураки, посыпались-посыпались – страшный был скандал: крик, акт, протокол – и все из-за Киса твоего! Вот какой я страшный человек! Гордишься ты своим Кисом, который столько помидоров рассыпал?
Целую, целую.
Твой
Получил посылку. Милый мой, трогательный Кисик! Как смешно посылать яблоки на юг, где яблоки 1 р. 50 – 1 р. кг. Все смеялись и умилялись, и я тоже умилялся моему Кису, который помнит, что я люблю твердые яблоки с дачи.
Сижу дома один, пью чай с твоим зефиром – вкусно. Жаль, что ничего нет больше, даже хлеба и сахара. Вот сейчас бы сюда мою Кису и чтобы она спросила: «Что ты будешь кушать?» А я не заломался бы, как обычно, а крикнул бы: «Все, все буду!»
Отыграл «Фабричную». Мои ребятки играют «Взрослые дети», придут поздно. Завтра у Вадьки день рождения. Подарю ему одну из двух пар купленных нейлоновых носков.
Вчера ночью звонили мне с «Мосфильма», хотят, чтобы срочно прилетел пробоваться. Картина фестивальная «Девушка с гитарой». Сценарий опять Полякова, снимает Файнциммер, прекрасный режиссер. В главной роли – Гурченко, в мужской был Сашка Шворин, но, очевидно, что-то случилось, и они вызывают меня. Я сказал, что раньше 2-го и разговора быть не может, тем более что у меня уже билет на утро 2-го на руках. Они сказали, что если понадобится, то я вылечу самолетом 2-го. Жду завтра от них телеграмму – ужасно не хочу лететь.
Львов уже порядком поднадоел. Даже европейский колорит больше не привлекает – домой, только домой, к тебе, но ты далеко, а в Москве опять работа, неприятности с театром, если что-нибудь выгорит с кино, и так далее.
«Франческо да Римини», Чайковский, «Испанская сюита» – сейчас передавали и передают – прелесть. Сколько мы собираемся с тобой в консерваторию – ну, не стыд ли это, не позор?! Музыка, живопись, классическая поэзия – вот, пожалуй, и все, что еще в силах как-то уравновесить безысходную, становящуюся с каждым днем все томительнее и пустее нашу жизнь. И мы, преступники, мы, пошленькие житейские муравейчики, копошащиеся во всем смерче событий, угроз, предчувствий и очевидностей, – мы не ценим, не хотим брать эту отдушину, эту абстрактную прелесть – гармонию звуков, слов и красок, данную жалким, несчастным людишкам для минут слез, счастья и света. Как редко думаешь об этом в хаосе дрязг и мелочей, возносимых в явления, и тем очевиднее глупость повседневной суеты, внезапно столкнувшаяся с величием подлинного, единственно вечного и гениального.
Прости, мой милый, что я бормочу что-то невразумительное и неконкретное – я ведь знаю, ты у меня романтик-землевик, а я вдруг куда-то заехал в никуда. Но ты все равно поймешь меня и поверишь мне, ибо ты любишь меня и тебе, так же как и многим, плохо, скучно жить «в никуда». Мы с моим любимым чутким Кисом еще решим, и решим навсегда, твердо, умно и красиво, очень красиво, как мы будем бороться с давящей людей злобой скуки и безысходности, создав свой, пускай узкий мир (а не мирок) интересов, любви, целей, мыслей и желаний. Желаний настоящих, сильных. Страстей красивых, любви большой и вечной.
Здравствуй, любимая моя Киса!
Получил от тебя письмо уже из Судака – очень рад, что ты довольна, что солнце, что кровать с местечком для меня, что море для тебя и все рядом. Как бы я хотел слетать к тебе на денечек, очень, но пойми, радость моя, что даже на денек не
7-го выпускаем «Когда цветет акация» – Римку Маркову [28] сняли с роли – репетирует Двойникова [29] – каждый день все сначала. Вчера Ленька Марков пришел к Штейну [30] и сказал, что он не может репетировать с Двойниковой и просит его отпустить. Штейн не отпустил его, тогда тот взял и ушел сам. Всю ночь шел худсовет, разбирая этот беспрецедентный случай в истории театра. Сегодня на собрании труппы Леньку сняли с роли в «Акации» (он играет ведущего), а в Москве будут решать еще раз этот вопрос. Нам же с завтрашнего дня и без остановки уже в поезде репетировать опять все снова – вводить Сергеева на роль Маркова. Надо уже играть и играть «Акацию», а ее замусоливают без конца. Так что не огорчай меня своими призывами, которым я бы с такой радостью последовал, будь хоть малейшая возможность.
28
Римма Маркова – актриса, сестра Леонида Маркова.
29
Гертруда Двойникова – актриса.
30
Сергей Штейн – режиссер.
Осталось жить во Львове три дня – и домой.
Я очень хорошо понимаю и знаю, что тебе сейчас не до меня (я говорю в том смысле, что всегда на море, на отдыхе страдается меньше, думается и любится проще, забывается быстрее – и все легче, легче, проще, проще). И все-таки знай, хотя бы умом, и чуть-чуть сердцем, что хныкающий Кис очень ждет тебя и любит и ему плохо. И уделяй ему в думах кусочек времени, когда усталая, после моря, солнца и прочего ты склонишь свою уже загорелую, надеюсь, головку на подушку. И в тот момент, когда сон начнет хватать тебя за кончики ресниц, поборись с ним хоть минуточку, скажи ему: «Неудобно мне молниеносно засыпать, мне надо обязательно вспомнить Киса, поцеловать его и пожелать ему спокойной ночи». И сон покраснеет и отойдет на секундочку к Нинке, Машке и другим, у которых нет такого верного и любящего Киса и которые могут засыпать молниеносно. Потом сон придет и спросит: «Ну как, можно?» «Да, – скажешь ты, – но еще мне надо полежать и подождать, пока ты долетишь до Киса, передашь ему мои мысли и мой сон, чтобы он спал спокойно и чтобы приснился нам одинаковый сон, но уже без Козакова». «Ладно», – скажет сон и полетит ко мне.
На рисунке – мой гримировальный столик и я, отраженный в зеркале, – пишу тебе письмо. Спину свою нарисовать не смог – не знал, как ее втиснуть. Нам надо срочно заняться живописью – столько хочется в письмах нарисовать, а техники не хватает, жаль. Сегодня, например, хотел нарисовать тебе оперный театр, как он выглядит со сцены. Очень красиво. Не могу. Пробовал, пробовал, сделал много эскизов и набросков – все они меня не удовлетворили, так что я их оставил для музея, а тебе не рискнул послать.
Из Москвы буду писать тебе реже, потому что ты меня к тому времени будешь меньше любить, как ты мне сказала по телефону, а поддерживать и подогревать твое чувство и твою память слезливыми письмами не хочу. Да и вообще мне кажется, не пиши я тебе, ты забыла бы меня, потому что ты не меня любишь, вернее, ты не меня лично любишь, а осязательную, материальную человеческую единицу, привычную, знакомую и повседневную. Ты не можешь сейчас уже меня ждать, помнить, страдать вдали. Без весточки, без строчки все это, увы, у тебя прошло, стали наши отношения примитивными и поэтому скучными. Нет сил, как мне не хочется, чтобы когда-нибудь мы превратились бы в скучных супругов, чтобы кончился наш роман, прошел бы трепет от ощущения друг друга, охладели бы чувства, притупились желания – это гибель, это смерть. Ты мне возразишь, что люди, живущие рядом столько лет, поневоле становятся холоднее, привычнее, обыденнее относятся друг к другу. Нет, не хочу, не буду, так и знай!