Проходящий сквозь стены
Шрифт:
Дьявольщина! Он находился тут, прямо за моим плечом!
— Парень, — сказал он тепло и проникновенно. Да только в глазах его была арктическая стужа. — Меня до смерти раздражает нечисть, ищущая популярности у моих близких. Поэтому. Если ты или твой бес еще хоть раз возникнете в поле зрения моей жены или ребенка…— Он сделал длинную паузу, за время которой мы с Жераром успели придумать по десятку окончаний незавершенной им фразы. Ни одно из них не было похоже на рождественскую сказку. Атлет прищурился. — По вашим смышленым лицам вижу, что продолжать не обязательно. Доброй ночи, господа.
Железный Хромец яростно пнул рычаг стартера.
Глава одиннадцатая
ДОВЕРЧИВОСТИ ГОРЬКИЕ ПЛОДЫ
Дав прогадиться императрицынским водителям (описание собственных ощущений я из скромности опускаю), обложив со всей ласкою нерасторопного
— Э-э, Павля, — проговорил он оттуда, окутанный роскошными клубами табачного дыма. — Ты чего как неродной? Ты давай, того… располагайся. Будь как дома и так далее. Вопросы какие-то возникнут — к Жерару. Он у нас главный квартирмейстер и распорядитель по хозяйственной части. А Овлана Мудреновича минут тридцать не кантовать. Ибо он старенький, ему потребна кволити релаксейшн. О'кей?
Интересно, кто-нибудь намекал Убееву, что его неуклюжие попытки говорить на молодежном арго выглядят просто жалко?
— Хорошо, — сказал я.
— Ну вот и славно, — сказал он и нахлобучил на голову огромные студийные наушники, извлеченные откуда-то снизу. Потом как-то эдак покряхтел горлом, откашлялся, поклекотал — и запел. «Куда, куда вы удалились…» Голос у него был — закачаешься. Поставленный. Громкий. Что-то среднее между фальцетом и дискантом.
Голос был, зато слух… Без мишки косолапого в убеевском детстве не обошлось.
Я растерянно потоптался и пошел искать Жерара.
Конечно же, он кушал. Стоял подле распахнутого холодильника и с упоением лакал из яркого пластикового корытца витаминизированный творожок «Danon». Сосиски заразной трактирщицы не пошли ему впрок.
— Так вот, значит, где твоя берлога, — сказал я.
— Ну натурально. — Он облизнулся.
— Давно? — Я опустился на табурет.
— Лет пять. Как со старухой Рукавицыной расплевался. Паша, будь любезен, во-он тот глазированный сырок на верхней полке. Не в службу… Мне, мне. Угу, гран мерси.
— Рукавицыной… Что-то знакомое…— пробормотал я. И вдруг меня осенило: — А, виконтесса де Шовиньяк!
— Баронесса.
— Ах да, прости. Конечно же баронесса. Но, зверь…— Я в замешательстве шмыгнул носом. — Разве она существовала в действительности?
— Позволь?.. — он недоуменно приподнял бровь. —
Ты же сам…
— Понимаешь, я ее выдумал. От зонтика до титула.
— Брось заливать, — не поверил бес. — А как же детали? Этюды Гогена, покойный муж-барон, любовь к юношам, русскому мату, ботфортам и мини-юбкам с кружевами. Брось, брось, напарник. Поверить, что ты меня не разыгрываешь…
— Глупо было бы…— опередил я его. Он ревниво взглянул на меня:
— Если ты начнешь еще к месту и ни к месту вставлять «колоссально»…
— …То сплошь покроюсь лохматой шерстью и у меня вырастет красивый пушистый хвост, — подхватил я.
— Красивый и пушистый — это вряд ли, — с сомнением заметил Жерар. — Скорей розовый, голый, задорным таким колечком. И нос станет пятачком.
— Да у меня сейчас уже такой, — сказал я, приподнимая кончик носа пальцем. — Хрю-хрю. — Тебе идет, — сказал он. После чего мне была поведана подлинная история злоключений беса в Париже и освобождения его из рабства окаянной Наталии де Шовиньяк благословенным Овланом Убеевым. Баронство де Шовиньяков было не то чтобы сомнительным, но сильно подпорченным примесью худородной крови. Когда тридцатилетний Жиль де Шовиньяк вернулся в тысяча восемьсот тридцать втором году из Алжира не тем блестящим офицером, коим отбывал на войну с повстанцами Абд аль-Кадера, а одноногим и одноухим инвалидом, дела древней фамилии понеслись под откос со скоростью самума. Не стяжавший желанной военной славы в Западной Африке, Жиль пустился во все тяжкие. Он кутил, играл и дрался на дуэлях. Стрелял он изрядно, вспыльчивости (называемой ныне поствоенным синдромом) был неописуемой, поэтому денежки на подкуп лиц, обязанных расследовать возникновение подозрительных трупов с пулевыми ранениями, текли рекой. Вскоре река обмелела.
Впрочем, впоследствии Жиль ни разу о том не пожалел. Мариэтта, девица, чья внешность была весьма далека от канонов французской красоты того времени (приземистая, усатая, смуглая и черноволосая), оказалась на редкость милой и заботливой женой и страстной любовницей. В приданое за ней, кроме списанных долгов (кстати, векселя и закладные на всякий случай хранились все-таки у предусмотрительного тестя), был дан крошечный забавный песик. Очень скоро выяснилось, что малютка Жерар — отродье дьявола, приставленное старым Жоскеном Торе (Гургеном Торосяном) следить за порядком в семье дочери. «Ну, разумеется, кому и знаться с нечистым, как не ростовщику», — решил Жиль де Шовиньяк. Видевший ужасы войны, изувеченный ею и уверившийся, что Бог оставил детей своих, он отнесся к присутствию в доме беса индифферентно. Не лезет с предложением душу продать, и ладно. Тем более, с ним интересно было побеседовать. О политике, науке и искусстве (Мариэтта при всех достоинствах образована была не так чтобы очень.) Пофилософствовать, помечтать. Даже выпить. Наконец, перекинуться в картишки. Мухлевали при этом оба.
Когда Жиль умирал, он призвал к себе беса и сказал: «Может, мне гореть за это в аду, но я любил тебя, негодник». Те же слова повторил на смертном ложе лет сорок спустя его сын Шарль.
Словом, парижское бытие Жерара текло сравнительно безоблачно. Ровно век. До тех пор, пока в семью де Шовиньяк не вошла русская дворянка Наталия Рукавицына. Ни эмиграция, ни жалкое существование последних лет не сломили гордого и заносчивого нрава гиперборейской прелестницы. Первым делом она заявила, что говорящие звери провоцируют Армагеддон, который и так приблизили проклятые комиссары, поэтому закон впредь будет таков: скоты молчат. Каждое слово, произнесенное Жераром, будет наказываться трехдневным заточением в нарочитый ящик, убранный изнутри фотографическими изображениями страниц Псалтири. Сорокалетний барон Огюст де Шовиньяк был настолько околдован юной красотой жены, что согласился безропотно. Ради «приобретения необходимого опыта» бес провел в ящике час. Страшный час. То ему казалось, что он во чреве бронзового истукана Молоха, где в библейские времена, размещенные по ящичкам — голуби и козлята отдельно, младенцы отдельно, — сжигались жертвы этому страшному божеству. А то — что он в полости знаменитого медного быка, где поджаривали живьем неугодных тирану Фаларису. Язык к исходу пытки у него отнялся сам собой.
Но то было лишь начало его страданий. Дальше — больше. Собачка обязана откликаться на свист, лаять; на потеху гостям ловить брошенные кольца, носить вкруг шеи бантик и т. д. и т. п. Лет через двадцать такой, срамно сказать, жизни Жерар и сам стал считать себя животным. Убежать без слов хозяина: «Иди, отпускаю тебя» — он не мог физически. Кроме того, он чувствовал себя обязанным служить потомку старины Жиля и старины Шарля, — людей, с коими связывало его слишком, многое. Дружба.
Жил он отныне в чуланчике, где пылились какие-то подшивки забытых газет и ссохшиеся рулоны семейных портретов двухсот — трехсотлетней давности. Конечно, будет преувеличением сказать, что он провел взаперти все эти годы безвылазно. У барона сохранялись обширные знакомства, и время от времени песик переходил в руки то тех, то других его приятелей, попавшихся на удочку сатанинского обаяния. Но рано или поздно бес возвращался к де Шовиньякам. Где с горечью обнаруживал, что Огюст по-прежнему без ума от жены. И отчаянно страдает оттого, что бедняжка не имеет возможности побывать на родине, в своем милом поместье под Псковом, откуда была увезена еще бессловесной крошкой. «Ах, там меня сейчас же расстреляют чекисты! Или бросят на поругание немытым мужикам, этим жутким колхозным председателям…» Барон плакал вместе с Наталией и покупал для нее все, что было хоть как-то связано с Россией: книги, ноты, патефонные пластинки, произведения искусства, эмигрантские журналы, прялки, самовары, балалайки, награды опустившихся офицеров и прочее и прочее. Баронесса же вела себя странно. Вначале бурно радовалась приобретениям, а затем со слезами негодования забрасывала их в ту самую каморку, где коротал дни и ночи Жерар. «Не могу прикасаться к этому, — заламывала красивые руки Наталия, — все, все русское прокажено! Печать дьявольская на всем, печать большевизма!» Чулан мало-помалу заполнялся. А Жерар от безделья занялся изучением русского языка и великой евразийской культуры, представление о которой, говоря начистоту, имел до той поры достаточно туманное.