Происхождение боли
Шрифт:
— Иди за нами, — сатиры поманили её, и она сошла с чёрной тропы. Один из соблазнителей взял её на руки и понёс к роще. Анна видела, как на его спине выцветала каштановая шерсть. За ним пошли ещё двое, а трое других остались с Анной. Старший из них обратился к ней:
— А ты не считаешь, что попала сюда по недоразумению? Что достойна лучшего?…
— Нет! — зло и гордо отрезала Анна, — Мне здесь самое место! Я — дух зла, мать скорби и тьмы, растлительница ангелов! Убирайтесь прочь, пока целы!
Её одежда развилась, обросла новыми волнами чёрного дыма, распугивая сатиров.
Глава XXXIХ. В которой Эжен собирается
Готовый фрак ждал дома в компании новых брюк и ботинок. Эжену осталось привести в порядок голову, и вот он сидит перед зеркалом в парикмахерской. Отроковица не старше шестнадцати лет надела на него пышную шапку из мыльной пены и седьмую минуту копошится в ней, нежно играя ноготками, плутовато стреляя глазками. У неё высоко засучены рукава, почти напрочь открыта грудь; она красотка.
— Меня зовут Лавиния. От английского слова love.
— У вас романское имя, а английского я не знаю.
— Love — это значит…
— Работайте молча, — угрюмо перебил Эжен, от плеч до щиколоток покрытый гусиной кожей. В знак оскорблённости девушка быстро и небрежно ополоснула волосы, забрызгав клиенту всю рубашку, разъерошила полотенцем, ухватив голову, как тыкву, но на это Эжен не рассердился и подарил мойщице три франка.
Вскоре её оттеснил господин Карузель, потомственный парикмахер, в чьей династии были, по его словам и придворные мастера. Он с аппетитом осмотрел эженову шевелюру. В его руке над ней доисторической железной птицей описали круг ножницы, часто щёлкая клювом. Эжен зажмурился и стал воображать июльский луг, цветы цикория и ястребинок, стрекотание кузнечиков, а его кожу всё сильнее стягивало перезнобом, как на сеновале…
— За всю жизнь не видел волос необычнее ваших, — сказал мастер, — На голове они вьются, а срезанные — распрямляются.
Эжен глянул под ноги креслу — действительно, словно кошачий хвост обрили…
Процесс был неприятен, но остриженной голове всё легче. Празднуя, Эжен перехватил по дороге кофе с ромом, а дома застал Эмиля за какой-то рукописью. Тот медленно и слегка театрально перебирал листы, произнося с предельным англоподобным выговором:
— В Шотландии есть озеро Лохness; у Одиссея был товарищ Everyлох; ещё в Древней Греции жил поэт Архилох, и вот так и нужно было бы наречь твоего нового друга.
— ??? с древнегреческого переводится как полк, военное подразделение, в котором могло числиться от 300 (как в гвардии спартанского царя), до 1000 человек (как у Александра Македонского), так что имя Архилох подходит офицеру, при чём же тут Рафаэль?
Эмиль заглотнул нежданный всплеск эрудиции широко разинутым ртом, чуть не выронив рукопись:
— Ты что, владеешь греческим?
— Ну, да, как ты — английским, — застенчиво отмахнулся Эжен, — Так что там Рафаэль? Это его писанина?
— Ага. «Теория воли» — каково!?
— Не знаю.
— Тут восемьсот с лишним листов, и всё о могуществе человеческого духа, возносящегося над любыми обстоятельствами ради избранной цели. Якобы одной силой мысли можно призвать молнию с неба, нагнать шторм, заставить незнакомца подарить тебе состояние, а женщину — влюбиться, а я должен пропихнуть эту муру в какой-нибудь толстый журнал, да в придачу написать рецензию. У! будет ему рецензия! Назову её «Критика непрактического разума»!
— Не надо его огорчать. Придумай что-нибудь доброе. В конце концов, сейчас какой только ахинеи не печатают,… — попросил Эжен и спрятался одеваться.
Глава XL. Бал у барона де Нусингена
В семь часов вечера у подъезда осиянного банкирского дома начался парад карет. Из каждой у крыльца выходило неземное создание, возносилось по ступеням, и привратники поспешно открывали перед ним двери.
На тротуаре в тени толкались зеваки, журналисты, уличные девицы.
Вдруг из толпы вышел человек в дорогом чёрном пальто. От его шагов по мостовой разлеталось белое пламя позёмки. К ступеням он подходил неторопко, словно в сомнении; вступая на первую, снял шляпу; к дверям поднялся, как епископ к алтарю, поклонился слугам, показал приглашение, и его впустили. Оставив пальто на руках старика в ливрее, обогнал на мраморном подъёме трёх гостей, ещё четверых — в бальном зале, и, когда он склонил голову перед хозяйкой дома, на его волосах ещё не успели растаять снежники.
Дельфине хотелось думать, что её горячая рука отогревает эти холодный губы, и сердце самого желанного пришельца наполняет тепло, но он выпрямился шагнул назад. Он весь был в трауре, только фрак усыпали звёздочки, вышитые серебряной канителью и стразами не крупнее макового зерна. Хрустальные пуговицы; предельно тёмно-синий атласный галстук с заколкой в виде маленького циферблата с шестью стрелками, образующими снежинку; глухой чёрный жилет.
— Перчатки, — быстро шепнула Дельфина.
Эжен стянул с рук тёплые уличные, а вместе с ними и тонике комнатные, вывернул, разъединил, надел обратно нужные. Пока он возился, баронесса отошла здороваться с другими, а ему осталось издали рассматривать её нежно-жёлтое, как ракитов цвет в тумане, платье, высокую причёску и почти забытое лицо с таким необычным макияжем. Ему нравилось: она не уделила ему больше внимания, чем всем, не обдала безумно влюблённым взглядом, не попыталась в тайне от всего собрания сжать в кулачке его ладонь… Что-то не так? Она охладела? Или обеспокоена? Эжен осмотрел зал и быстро нашёл аномалию: среди гостей не было женщин. Одна лишь старуха Листомер, давняя должница Нусингена, сидела на канапе и любезно беседовала со своим кредитором; они выглядели супружеской четой, до глубоких седин сохранившей нежность медового месяца.
Дельфина слонялась сиротливо, уже без улыбки. С надеждой глядя на двери, она вновь и вновь была разочарована. Вместо ангела в белых или голубых, или розовых шелках являлся очередной чёрт в сером или охристом, или в наглом тёмно-красном, или в болотном оливковом, или в каком-то грозном фиолетовом сукне. Парижские аристократки отвергли её. Она встала в середине зала и взглотнула слёзы.
Тут к ней подошёл граф де Марсе, главный светский лев, дышащий амброй и табаком, похожим на кориандр; затянутый в палевый креп-сатин, усыпавший свои тёмные волосы золотой пудрой. Он поднёс к глазам лорнет, и равнодушно сказал:
— Добрый вечер, баронесса. Я потратил двадцать семь часов на сборы, но, если прикажете, тотчас уеду.
— Вам и самому здесь не понравится. Хотите — уезжайте.
Анри задумался. Он слышал, как на верхней галерее играет скрипка, а флейта то и дело подпевает ей так мило, словно не по найму, а для собственного удовольствия.
— Пока я не вижу здесь ничего дурного.
— Ах, да оглядитесь! Какой же это будет бал, если некому танцевать!
— Как это некому! Выбирайте любого: Ронкероль хорош в кадрили, Ванеденес просто рождён для полонеза, а уж Растиньяк из гроба встанет, чтоб покружиться с вами в вальсе. Кстати, похоже, он так и сделал. Здравствуйте, барон, — тут же сказал Анри подошедшему Эжену, наводя на него стёкла, — Вы необычно нынче нарядились.