Происшествие в Никольском
Шрифт:
Сестрам о дне операции она не говорила, хотела незаметно уйти на электричку. Соня ее остановила:
– Ты куда?
– А тебе-то что? Куда-куда!.. – строго начала Вера, но соврать не смогла. – Ну, к матери с утра обещала заехать… И что?
По глазам сестры, по ее опущенным плечикам поняла, что та обо всем догадывается. Или знает об операции от взрослых? Вера взгляда Сони не выдержала, отвела глаза.
– Маме передавай привет, – сказала Надька, – пусть возвращается побыстрей. А то залежалась…
– Передам, – сказала Вера.
Хотела идти, но опять остановилась.
– Ты чего на меня уставилась? – спросила Соню.
– Ничего, – сказала сестра.
– Ну, если ничего, так и ладно. Сидите тут, не деритесь. Я вернусь к обеду.
Соня молчала, глядела Вере в глаза, и Вера чувствовала, что хотела ей сказать сейчас младшая сестра: «Я все знаю. Меня не обижают твои грубости. И я ни слова не произнесу о маме, чтобы Надька ни о чем не догадалась. Мы с тобой взрослые, а она ребенок. Я и плакать не буду, а то она все поймет…»
– Ладно, я спешу, – сказала Вера.
– Вот, возьми, – шагнула к ней Соня, на худенькой ладошке подала сестре синюю фигурку с растопыренными руками.
– Еще что!
– Возьми. Я прошу… Он нам всегда помогает.
Вера покосилась на Соню с удивлением, хотела съязвить на прощанье, но Соня стояла перед ней серьезная и вправду взрослая, и было в ней нечто значительное и высокое, будто бы она провожала Веру на подвиг, зная при этом и о ней, и о матери, и о всех такое, чего Вера не знала и знать не могла. Это высокое и значительное в Соне подчинило Веру, она почувствовала себя слабее и неразумнее младшей сестры и смутилась.
– Господи, что ты еще придумала! Ну хорошо, я возьму эту игрушку…
– Чего тут? – подскочила Надька.
– Ничего, – сказала Вера, положив Сонин талисман в сумку.
– Я знаю. Это ей Колька Сурнин отдал. С его сломанного вездехода водитель. Там он сидел под пластмассовой крышкой. Сонька колдует с ним.
– Не твое дело, – сказала Соня, рассердившись, и шлепнула Надьку по затылку. – Ты ее не слушай. И не потеряй. А то…
– Не потеряю, – улыбнулась Вера.
Ей хотелось сказать сестре или сделать ей что-либо доброе или ласковое, но когда она притянула к себе Соню и голову ее прижала к своей груди, единственно, что смогла произнести, было:
– Ну и глупая же ты еще!
Позже, в электричке, Вера достала железного водителя со сломанного вездехода и разглядела его. Водитель был в синем комбинезоне и синем шлеме, с оранжевым лицом, краска на его носу и на правом плече облупилась. Спину и ноги синего человечка, усадив в кабину вездехода, согнули навсегда, а руки его топырились – видимо, баранка, которую они сжимали, была большой. Вера держала человечка на ладони и старалась представить, какую судьбу придумала ему Соня, что вообще она себе насочиняла и в чем он ей помог. «Нет, я уж взрослая, пожилая, – решила Вера, – мне ее не понять. И мне-то он ни в чем не помог… Вот уж сочинительница! Неужели и мать была такая?» Мысль о матери возникла оттого, что в Верином сознании Соня была повторением матери. Стало быть, и мать могла когда-то сочинить такое…
Тут Вера ощутила, что она никогда не знала как следует, что у матери на душе и на уме, то есть она знала, что мать в ту или иную минуту радуется, сердится, боится чего-то, страдает из-за отца или, наоборот, чувствует себя счастливой, но все это Вера знала и понимала как общее, видимое состояние матери, а вот что у нее там, на душе, невысказанное, потаенное, а может быть, и самое существенное, как существенны были все внутренние движения и мысли для нее самой, Веры, этого Вера не знала. В чужую душу заглянуть нельзя, но душа матери разве чужая? Что мать чувствует перед операцией, о чем она думает сейчас? Разве узнаешь… К несчастью, она, Вера, не может быть с ней единым существом. Она – сама по себе. Мать – сама по себе. И Соня сама по себе со своим железным водителем. И никогда ни с кем не будет у нее, Веры, полной жизненной слитности. Это неожиданное, неуместное сейчас открытие Веру опечалило и испугало. Впрочем, шагая городом к больнице, она о нем забыла.
Потом, в больнице, больше часа она ждала конца операции. То сидела на белой пустой лавке, то ходила в сумеречном коридоре от глухой торцовой стены до окна, забрызганного мерзким осенним дождем. В лужах взбухали пузыри, обещая мокрый август; хмурые люди в болоньях или с зонтиками на длинных ручках перебегали из корпуса в корпус. Вера понимала, что операция окончится скорее всего благополучно, но она была сейчас не медиком, а дочерью. На дорогу и в больницу она взяла книжку «Дэвид Копперфильд», одолженную у Нины. В последнее время Вере нравилось читать жалостливые истории, она плакала над Диккенсом, и то, что героям его, долго страдавшим, в конце концов везло по справедливости, Веру чрезвычайно трогало. Но сейчас она не могла и странички прочитать, не смогла бы она и вязать, если бы даже и захватила начатую кофту и спицы. Временами она дрожала от волнения, потом дрожь проходила. Вера принималась считать про себя, выдерживала до пятисот, а потом считать становилось невмоготу, и Вера присаживалась на лавку с твердым намерением успокоиться. И начинала ругать себя. Ведь из-за нее все могло случиться у матери, на нервной почве. Но тут же она говорила сама себе, что терзайся не терзайся, а матери она ничем сейчас не поможет. Матери тяжело и больно, но ей уж надо терпеть, всем предстоит вот так терпеть, и ей, Вере, когда-нибудь придется лечь под нож. То есть Вера, считая несправедливым то, что она сейчас не имела возможности разделить долю матери, обещала себе подобную долю в будущем и тем самым как бы уравнивала себя с матерью и оправдывала себя.
Однако то, что она не могла матери ничем помочь, угнетало Веру, и теперь, сидя на лавке, она принялась повторять про себя, какая хорошая и добрая у нее мать, сколько натерпелась она в жизни и как справедливо было бы, чтобы она осталась живой и здоровой. Неожиданно Вера ощутила, что держит в правой руке Сониного синего человечка, пальцами машинально поглаживает его, когда она достала его из сумки, она уже не помнила. Так она и сидела, и все шептала растроганно просительные слова о матери, гладила синего согнутого человечка с растопыренными руками, глядела на него и обращалась при этом то ли к нему, то ли еще к кому-то. «А вдруг у матери сердце остановилось? – подумала Вера. – Да нет, ты что!» Однако вскоре вслед за этой выдворенной мыслью стали являться другие, нелепые, и среди них совершенно трезвые соображения о том, какие хлопоты ей, Вере, предстоят, если мать сегодня умрет, где и как доставать гроб, просить ли у Сурниных обещанное место на кладбище, кого звать на поминки, а кого не стоит, посылать ли телеграмму отцу или соблюсти гордость. «Да что я! – сказала она себе тут же. – О чем печалюсь! Как только можно думать об этом, дура бессовестная!» Она снова сжала пальцами Сониного человечка и зашептала: «Пусть живет мама наша, пусть живет… Пусть не умирает…»
– Навашина?
– Да? – вскочила Вера.
Перед ней стоял Михаил Борисович.
– Все прошло нормально, – сказал врач. – Пожалуй, даже хорошо, даже хорошо. Что сейчас нужно вашей матери? Фрукты, соки, шоколад… Впрочем, вы сами знаете.
– Как она?
– Ничего. Операция была непростой… Анализ придет дня через три-четыре. Подождем с надеждой.
– Спасибо, Михаил Борисович, спасибо!
– Не за что…
Домой Вера примчалась возбужденная, радостная, завертела сестричек, насовала им дешевых гостинцев, она ощущала прилив жизненной энергии, ей хотелось предпринять что-то сейчас же, подруг матери, может, обежать с добрым известием, но домашние хлопоты потихоньку успокоили ее, и она уснула, не досмотрев даже «Кабачок 13 стульев».
Наутро она отправилась в город узнать, как у матери дела, передать ей шоколад, печенье и купленные Ниной в Москве бутылки виноградного сока. Оказалось, что вчера температура у матери подскочила, но сегодня была уже нормальной, а состояние матери определили удовлетворительным. «Ну и отлично!» – сказала Вера. Доверив знакомой нянечке передачу и записки – Надькины каракули среди прочих, – Вера поспешила к выходу, для больницы неприлично стремительная и веселая. У дверей ее остановил Сергей.